Источник:

«ВСТРЕЧНЫЙ ХОД»

Повести и рассказы

молодых писателей

МОСКВА

Объединение «Всесоюзный

Молодежный книжный центр»

Книжная редакция «СТИЛЬ»

1989

 

 

OCR и вычитка: Давид Титиевский, октябрь 2007 г., Хайфа

Библиотека Александра Белоусенко

 

 

Виктор ПОСОШКОВ

 

ПУТЬ ГИНГО

 

Повесть

 

 

С Виктором Шармановым я познакомился в те, кажущиеся теперь далекими и даже в чем-то романтическими, времена, когда не было ни дискотек, ни роликовых досок, ни видеобума, ни безалкогольных баров, ни серфинга, ни СПИДа, ни "Стингеров", ни выбеленных, торчащих, как иглы дикобраза, чубов, и под словом "Металлист" подразумевалась задрипанная футбольная команда первой лиги, а не увешанный цепями юнец, ярый приверженец "хэви метл". Даже аэробика была делом темным и непонятным. Помню, когда однажды на День медицинского работника колонна девушек в накрахмаленных до синевы халатах пронесла плакат: "Мы — за аэробику!" — у нас прямо глаза на лоб вылезли. "Что за диво?" — думаем.

Словом, многого из того, без чего мы не мыслим себе нашу жизнь сегодня, тогда еще не было.

И Гинго тоже не было. То есть оно, конечно, было, но никто из цивилизованного мира про него не знал, как не знали (а значит, в каком-то смысле и не было) Америки до Колумба. И точно так же, как Америку, Гинго "открыли". Но об этом чуть позже — сейчас хотелось бы сказать о более ранних временах, когда я познакомился с Виктором.

Не скрою, что испытываю какую-то ностальгическую грусть от этих воспоминаний. Думаю, меня понять можно: тогда я был безнадежно молод и со свойственной молодым дуростью думал, что останусь таким навсегда... Сейчас, глядя на себя в зеркало, я вижу и лукавую седину, и твердые морщинки лба, и тяжелый контур располневшего тела — словом, налицо все приметы надвигающегося Времени... А ведь когда-то я был строен и темноволос, как лось носился по футбольному полю и забивал красавцы голы. Где все это? Зачем так быстро прошло? Порой даже кажется, что меня просто кто-то подло обманул.

Кое-что, чего уже не вернешь, в те приснопамятные времена, когда я познакомился с Шармановым, было делом обычным, чуть ли не тривиальным. Взять хотя бы это: стакан бензина стоил дешевле стакана минеральной воды. И никто не удивлялся. Если же кому-то покажется, что пример-де недостаточно убедительный, можно подыскать другой. Вспомним хотя бы, что тогда была целая плеяда людей эпохи: и Владимир Высоцкий, и Джон Леннон, и Трифонов, и Борхес, и Гагарин...

Это было действительно другое время, в котором все двигалось по своим, порой неумолимым и труднопонятным законам. Даже самые пронырливые не могли предположить, чего ожидать от будущего. Кто-то берег себя для лучших времен, кто-то лавировал среди подводных рифов, кто-то старательно проектировал строительство новой АЭС в Чернобыле, а кто-то просто жил на полную катушку — не потому, что перестраховывался и не ждал от будущего ничего хорошего, — нет, таким ретроградом этот гипотетический некто, конечно же, не был. Все дело в том, хитро соображал он, что в новом времени обязательно придется начинать все сызнова, перестраиваться, как сейчас говорят, а это ведь еще более трудное занятие, к тому же неблагодарное. Вот он и старался заранее получить дивиденды, выжать из настоящего все возможное.

В те времена Виктор тоже был другим. Он курил финский "Уинстон", валявшийся тогда во всех киосках; пил — этот грешок за ним тоже водился, и хотя ни в коей мере не злоупотреблял, я бы даже сказал — несколько отставал по этой части от других, маячивших в туманно-перегарном авангарде, Виктор был на редкость свойским парнем, а выпив, становился обаятельным и неотразимым, остроумным и бесшабашным и даже, как заметила однажды одна наша общая знакомая, до чрезвычайности красивым. За последнее, впрочем, не ручаюсь, ибо не слишком ей доверяю, а ее слова привел с одной лишь целью — подчеркнуть, что мой товарищ, имевший сто шестьдесят два сантиметра роста, что даже по тогдашним меркам было не ахти как много, не был уродом и нравился женщинам.

Я допускаю мысль, что он поймал свою жар-птицу именно в таком, слегка "заведенном" состоянии. Сам Виктор трижды рассказывал мне, как познакомился с Яной, и все три истории были непохожими одна на другую, как дети соседей по лестничной площадке. Тем не менее на всех трех версиях лежит печать его неотразимой раскованности, что и заставляет меня сделать вышеназванное предположение.

В первом варианте их встреча выглядела примерно так: она ехала в золотистых "Жигулях" и возле "Метрополя" неправильно свернула на стрелку. Милиционер ее остановил. Как она ни оправдывалась, как ни кокетничала, милиционер был непреклонен и ничтоже сумняшися отобрал права. Естественно, она расстроилась. Чуть не проливая слезы на свою дубленку с гусарскими вензелями, подошла к исчадию горестей — машине, — тут-то ее и настиг наш герой, случайно подсмотревший эту сценку.

— Стоит ли расстраиваться из-за всяких пустяков! Ну, обидел он вас... Ему же хуже — значит, он просто не джентльмен. Я бы на его месте перед такой девушкой не устоял.

— Спасибо... — Она улыбнулась сквозь слезы. — Я вообще-то замужем, — пояснила она во избежание недоразумений. — Не заметила я эту несчастную стрелку, всего первый год вожу. Одного не пойму — почему он не захотел взять с меня штраф?

— Не захотел? — поразился Виктор, так как в те годы штраф брали направо и налево и не всегда через сберегательную кассу. — Невероятно... Наверное, вы ему не штраф предлагали.

Девушка рассерженно посмотрела на Виктора.

— У меня несчастье, а вы шутите. Теперь столько мороки. Я эти права с седьмого раза получила.

Ко всем достоинствам и недостаткам своего характера Шарманов обладал чертой, которая мне лично импонировала: он приходил на помощь даже тогда, когда его об этом не просили. Он вызывался на нее, напрашивался, а потом разрывал себя на части и видел в этом свой локальный сиюминутный смысл жизни. Приятели Виктора частенько использовали эту его слабость в корыстных целях: стоило только при Витьке "случайно проговориться" о каких-либо трудноразрешимых проблемах, да еще с деланной безнадежностью попросить не хлопотать понапрасну, как можно было не сомневаться, что он в лепешку разобьется, а выручит.

Конечно, можно подумать, что Виктор поступает так из-за своего чрезмерного честолюбия, которому в ту пору не было еще достойного применения, и это отчасти верно — ну так что из того? Разве в благодеянии не главное именно само благодеяние? И пусть благодетель получит за свое старание такую маленькую, ничего не стоящую толику, как розовый фимиам восторгов и восхвалений — кому от этого будет плохо?

Короче, Виктор, частенько встревавший не в свои дела, загорелся и на этот раз. Он заверил незнакомку, что вызволит ее права из плена. А посему умоляет об одном: сообщить номер телефона, по которому он сможет позвонить, дабы преподнести эти самые права их законной владелице.

— Но я же замужем...

Виктор говорил мне, что вначале не имел никаких далекоидущих мыслей по отношению к Яне. Ну, подумаешь, молодая смазливая баба за рулем — эка невидаль? Он и сам парень хоть куда, правда, без машины, но здесь он не виноват, таким уродился. Однако Яна так трогательно это произнесла: "Я же замужем..." — даже не произнесла, а вопросила, словно сама поражаясь столь банальному факту, что тут Шарманов сразу учуял — между ними пробежала искра, и дело не ограничится обыкновенным разговором, о котором забудешь в следующую же минуту. Надо только постараться.

Он воспрял. Он решил помочь этой искре, чтобы она, не дай бог, не угасла раньше положенного, если подует вдруг непрошенный ветер.

— В данном случае, — резонно заметил он, — муж здесь не причем. Или, может, вы хотите сказать, он сам справится с этим щекотливым делом?

Девушка даже опешила от такого неожиданного поворота.

— Что вы, что вы... Он у меня тюлень.

— В каком смысле?

— В переносном, разумеется. — Она грустно усмехнулась. — А может, уже и в прямом. Знаете, когда ленивый человек попадает в тепличные условия, обязательно начинает деградировать. Ничего не желает делать. Вот я и подумала: может, он уже превратился в тюленя, пока я тут с вами болтаю?

— В тюленя — это как-то непривычно. В оленя — другое дело, — сказал мой друг.

Они посмеялись. А было, кстати, начало зимы. В воздухе застыли, падая, бахромчатые снежинки, и еще не до конца припорошенная Москва выглядела как девушка на выданье. При таком антураже вдохновение может посетить и более прозаические, чем Виктор, натуры. Поэтому, когда он сказал мне, что в те минуты красноречие его достигло апогея и его безудержные фантазии поразили Янино сердце, точно стрелы, я подумал, что таким бравым молодцам, как он, даже природа помогает достичь желанной цели.

За какие-нибудь четверть часа Яна поняла, что имеет дело с честным, отзывчивым и благородным человеком, на которого можно положиться, а в трудную минуту — опереться. Уже не колеблясь, она дала ему номер телефона и покатила.

Далее Виктор рассказывает эту историю скомкано. Он вообще не любит посвящать кого-либо в технологию своих благодеяний, а в этом случае, коль скоро речь идет о даме, сам бог велел быть скромным и по-мужски сдержанным. Как бы то ни было, Шарманов действительно добыл права, которые, да простится мне этот каламбур, дали ему право позвонить и отрапортовать, что "все тип-топ, жду дальнейших указаний"...

На другой день они встретились. Как было дальше — неважно, могу поручиться лишь за то, что Витька тот парень, кто добивается своего, если очень захочет. Поэтому вскоре тюлень-олень получил отставку, а Шарманов заступил на должность второго мужа. Потом поймете, почему я выразился именно так, а не иначе.

Когда Виктор сказал мне, что собирается жениться на девушке по имени Яна, больше всего меня тронуло имя избранницы. Я принялся его поздравлять, а поскольку ни разу не видел самой невесты, мне ничего не оставалось, как всего лишь расхваливать ее имя. На что мой друг пожал плечами и сказал: "Имя как имя".

Должен заметить, что к именам он вообще относился довольно беспечно. Даже к своему. Наш общий друг Мишка Скипидаров, весельчак и балагур, каждую неделю награждал Виктора очередной вариацией от "Победителя". Был он Виккентием, Виктой, Виктошей, Виктяпом, Витюнделем, Витяем, Виктером, Вимпусом и даже Вампусом... Хотя лично мне кажется, Вампус — это чересчур далековато от первообразной.

Как бы то ни было, Шарманов снисходительно терпел. Он охотно отпускал свое имя в творческую мастерскую Языка-без-костей, чего нельзя сказать о фамилии, основному, так сказать, компоненту триединого именования человека. И когда однажды Мишка попробовал поэкспериментировать и с его фамилией, Витька так разъярился, что опыт немедленно был признан неудачным и не заслуживающим дальнейшего продолжения, дело замяли, а я понял, что фамилия — это для него слишком серьезно.

В семье Шармановых существовала легенда, объясняющая происхождение сей неприкосновенной фамилии. Мне, как ближайшему в те годы другу, она излагалась со всеми мельчайшими подробностями. Здесь я изложу только самую суть, так как считаю ее важной; что же касается деталей, интересных, быть может, для самих носителей этого антропонима, то они не столь существенны, и потому я буду поступать с ними весьма вольно.

В Отечественную войну 1812 года через деревню Гусино Смоленской губернии шел походным маршем изрядно потрепанный отряд французской армии, уже вкусивший прелестей Бородина, московского пожара и русской зимы. Можно представить, какое чувство брезгливого страха было написано на лицах "просвещенных завоевателей". Все им было мерзко в опостылевшей, непокоренной России: и бородатые мужики, и колючие вьюги, и глухие леса, и неумолимый сыпной тиф, и даже здешние девицы, румяные и круглолицые и не такие сговорчивые, как на родине. Скорее назад, домой, думали французы, и вот некоторые из них завернули к одному крестьянину во двор, чтобы напиться воды. Им вынесли — с бегущим врагом шутки плохи. Напившись, они ушли, но один из них в сенях обернулся и, бросив восхищенный взгляд на девушку, все еще державшую ковш, прищелкнул языком и пропел раскатом:

— Шар-рман...

Вот его-то и подстрелили близ деревни, когда засада русских партизан напала на арьергард французов. Ранили и взяли в плен. Может, его бы и расстреляли, если бы не вмешательство неких романтических сил, вернувших его в избу того самого крестьянина, у которого он пил воду. А там уже все так повернулось, что расстрел был заменен более милосердным приговором — излечением.

Что было дальше — ясно без слов. Француз без памяти влюбился в девушку, ухаживавшую за ним, она в него тоже. Любовь, как известно, побеждает все. Поэтому, выздоровев, француз женился на русской крестьянке, и у них народилось много детей. А фамилия к нему привязалась новая, та, что сложилась в процессе выхаживания больного: "Слыш, Маш, кашу-то Шарману нашему снеси..."

Вот так было дело. Сами понимаете, наличие подобной легенды в семье ко многому обязывает, поэтому, когда я замечал, что Виктор несколько заносится, то относил это на счет фамильной легенды, сызмала прививавшейся ему родителями.

А родители, между прочим, были у него люди простые, но с "изюминкой". Отец, до армии живший в деревне, так и не смог привыкнуть к московской суете, отчего, по моим наблюдениям, все время пребывал как бы не в своей тарелке — куксился, скучал и после работы возился с рыбками. Мать, работавшая диспетчером в таксопарке, была женщиной на редкость деятельной — я ни разу не видел, чтобы она когда-нибудь сидела без дела. Отработав смену, она приходила домой и после двух-трех часов сна немедленно приступала к домашнему хозяйству. Вся квартира ходила ходуном под напором ее бешеной энергии, и так продолжалось три дня подряд, аж до ее следующего дежурства. Думаю, от нее Виктор унаследовал свою неукротимую непоседливость и упорство.

Ну и уж коли речь зашла о генах, то рассудительность его натуры, склонность все постигать собственным умом, самостоятельно, без подсказок извне, иметь по каждому вопросу особое мнение, достались Виктору от бати. Так же, как и бесстрашие, — но об этом чуть позже.

В общем, Виктор, не только любивший своих родителей, но и ценивший их душевные качества, был беззаветно предан своей фамилии. Поэтому вправе было рассчитывать на то, что и Яна, без всяких споров и треволнений, отныне и во веки станет Шармановой.

Не тут-то было!

Когда подошла очередь до этой пустячной формальности в графе "Берете ли вы фамилию мужа?" она решительно поставила "нет".

— Но почему? — изумился Виктор.

— Я и у прошлого мужа фамилию не заимствовала.

— Но почему? — повторил вопрос ошарашенный жених.

Яна улыбнулась Джокондовой улыбкой:

— Моя фамилия Тороватова. И этим все сказано.

Сказано этим, может быть, было и все, однако недостаточно четко, ибо Виктор продолжал настаивать, апеллируя не только к традициям русского обряда бракосочетания, но и к семейной легенде о французских корнях. На Яну эта трогательная история не произвела впечатления.

— Ах, оставь, пожалуйста, эти басни при себе! Я ничего не собираюсь тебе объяснять, а фамилию не изменю. Дурачок, тебе же лучше будет! Ты что, не знаешь, кто у меня отец?

Она погладила его по щеке и мило улыбнулась. Виктор разомлел. Конечно, он уже знал, что Янин папа большой начальник, а его фамилия хорошо известна для той части советских служащих, которая имеет дело с заграничными фирмами. Поколебавшись, Виктор решил, что может быть ее решение разумно. Пусть знают, что его жена не кто-нибудь, а дочь самого Тороватова! И Шарманов перестал возражать, а значит, брак их не расстроился.

Но мне хочется, чтобы вы поняли, чего это ему стоило — отец Виктора долго не мог простить сыну отступничества и частенько прохаживался по поводу сыновьей слабости, приведшей к такому, с его точки зрения, позору. Начхать ему было на расчетливую дальновидность нынешнего поколения. Семья — это единая фамилия, и никакие разногласия по этому вопросу недопустимы. Так он считал и от своего убеждения не отказался.

— Сдается мне, у тебя хорошие шансы стать подкаблучником, — щурясь, говорил Шарманов-старший.

Виктор так не думал. Уже тогда он был хорошим стратегом и интуитивно чувствовал, когда можно уступить, поддаться, а когда надо проявить упрямство, настоять, чтобы суммарный эффект в результате был максимальным (типичная идеология Гинго, между прочим). Этот дар его тоже являлся качеством врожденным, фамильным, хотя я думаю, зная родителей Виктора, что, если и здесь искать генетические аналогии, придется углубиться аж до самой наполеоновской эпохи, когда, по вполне понятным причинам, людей со стратегическим мышлением было хоть пруд пруди.

Кстати, сам Наполеон по свидетельству историков был на удивление расчетливым и ловким человеком. Он знал наперед, где можно рискнуть, а где риск неоправдан. Показателен в этом отношении бой при Арколе, произошедший в Итальянской кампании Бонапарта, когда французский главнокомандующий схлестнулся с отборными полками Габсбургской монархии. Французы никак не могли овладеть Аркольским мостом, важнейшим стратегическим пунктом: австрийские орудия буквально сметали картечью все на мосту и около. Что было делать? Только идти на риск. И Наполеон со знаменем в руках бросился вперед, пробежал по мосту, увлекая за собой французских солдат.

Фантастика? Едва ли. Обыкновенный расчет плюс смелость. Бывший артиллерийский поручик хорошо знал законы баллистики и, наблюдая обстрел из австрийских орудий, мгновенно вычислил ту несколькосекундную мертвую зону, когда смертоносный заряд не накрывал мост. Говорю об этом не для того, чтобы как-то умалить его заслуги, а для примера.

Если проводить аналогии, у Шарманова тоже был свой Аркольский мост. И не один. Приходит на память тот, что был взят в стройотряде, где мы работали после окончания второго курса. Там, собственно, я и сошелся с Виктором накоротке.

Поскольку мы учились в одном вузе, на одном факультете и на одном курсе, то не могли, естественно, не знать друг друга. Попав же в один стройотряд, мы получили возможность для более обстоятельного знакомства. Происшедшая в день заезда "голубиная" история явилась подлинным мостом дружбы, по которому Шарманов смело пробежал на другой берег и завоевал мое расположение раз и навсегда.

Наш стройотряд был "ближний", мы работали в районе станции Катуар по Савеловской железной дороге в часе езды от Москвы. Жили в местной школе. Моя койка и койка Шарманова стояли рядом. Более того — вплотную, вероятно, в целях экономии площади. Почему для проживания сорока человек отвели всего два класса, а остальные помещения крепко-накрепко закрыли, мы не ведали и, помнится, приняли эту весть безропотно, ибо готовились встретить и более ухищренные лишения.

К нашему отряду были приставлены три пацана лет по шестнадцати, которых привела прямо к автобусу женщина в форме лейтенанта милиции. Юные правонарушители — то ли ларек грабанули, то ли в квартиру залезли, сейчас уже не помню, — должны были участвовать в нашем "третьем" семестре и по мере возможности перевоспитываться.

Ни у кого из нас, даже у командира отряда, из старшекурсников, не было никакого опыта по части общения с такими бедовыми ребятами. Впрочем, забегая вперед, скажу, что пацаны оказались вполне нормальными, если бы не некоторые "заскоки", случавшиеся с ними как-то вдруг, неожиданно.

Например, в первый день, когда мы занимались обустройством жилища, они забрались на чердак, перегородили чердачные оконца и переловили всех голубей, оказавшихся в западне. С этой добычей они и ввалились в спальню.

— Какие красавцы! Зачем вы их поймали, ребята? — умиленно улыбаясь, ласковым голосом священника, принимающего первое причастие, поинтересовался Степушкин, наш комиссар.

— Как зачем? На костре зажарим и схаваем. Они ж вкуснее курицы! Хошь, тебе попробовать дадим?

— Мне? — Степушкин растерялся, снял очки и, близоруко щурясь, стал вытирать стекла о фланельку. — Я не буду. Ужин через час. А вы что, голодные?

— Да не-е... Так просто.

Степушкин был человеком нерешительным. Особенно, когда не знал мнения всего коллектива. А в этот момент в комнате находились, помимо трех шалопаев, только он да я. Степушкин посмотрел на меня и, не уловив признаков осуждения (меня оторопь взяла, когда я все это услышал), только жалобно заморгал глазами.

Тут юный гурман, закоперщик Гоша, взял голубя за голову, размахнулся и сделал бросательное движение, не разжав кулака. Сизая тушка оторвалась и, обезглавленная, полетела в свой последний полет. Она завалилась под кровать, Гоша проворно полез за ней.

Во мне поднялась целая буря чувств, в которой я захлебнулся и онемел. А может быть, попросту струсил... Я глядел на совершившееся злодейство и бездействовал.

— Да вы что, ребята, с ума сошли? — В это время в спальню вошел Шарманов, ростом ничуть не выше Гоши и с виду не такой крепыш, как он. — Они ж живые!

— Ну и что?

— Да ничего... А если я тебя так же крутану?

— Попробуй...

Гоша воинственно насупился и поглядел на Виктора с явной угрозой. Он был моложе Шарманова, но физически сильнее. Зато Виктор чувствовал за собой правоту. Он не дрогнул, и даже еще за несколько шагов приблизился к державшей голубей троице.

— Ну-ка, отпусти птичку. Быстро.

— Может, и этой башку приделать? — нахально ухмыльнулся Гоша, оборачиваясь к своим дружкам за поддержкой. Он поднял руку с безглавым сизарем. Друзья Гоши засмеялись, и от этого гнусного смеха у меня, наконец, прорезался голос.

— Не надо, ребята. Что вы в самом деле? Мы сюда работать приехали, а вы...

— А чего он пристает? Что ему, голубей жалко?

— Мне тебя, дурака, жалко, — сказал вдруг Виктор.

Позже выяснилось, что Гоша считает "дурака" самым тяжким для себя оскорблением. Он весь побелел, бросил и мертвого голубя и живого, схватил Шарманова за грудки.

— Кто дурак?! Я дурак? Да я тебя...

Виктор нанес ему удар коленом, он тут же сложился вдвое и рухнул. Я даже не успел сообразить, что случилось. Гошин товарищ размахнулся для ответного удара, но Виктор перехватил его руку и ткнул пальцем в солнечное сплетение. Тому тоже пришлось присесть на корточки. А третий, самый дальновидный из них, без лишних слов выпустил своих голубей в окно и скромно отошел в сторонку.

Эту картину и застали наши студенты, гурьбой ввалившиеся в спальню — их привел незаметно убежавший Степушкин.

Тут можно было бы и кончить, если бы у этого инцидента не было двух последствий.

Первое заключалось в том, что на другой день у Виктора под глазом красовался здоровенный фингал. У Гоши в соответствующем месте возник такой же. Все было ясно без лишних слов, но поскольку с этого дня Гоша зауважал Шарманова и слушался практически только его, командир и комиссар не стали поднимать шума, а, напротив, использовали ситуацию в свою пользу — Виктор как бы курировал всю Гошину команду и работал вместе с ними.

Мне Шарманов рассказывал, как дрался в условленном месте с Гошей.

— Почему не предупредил? — с некоторым, правда, облегчением от того, что все позади, обиделся я. — Я б помог.

— Так с ним договорились — один на один.

— А если б у него был нож?

— Мы договорились на кулаках, — ответил Виктор, беспечно пожав плечами. Что касается второго последствия, то оно относится уже к Степушкину и зиме следующего года, когда мы выбирали новое факультетское бюро.

Поскольку это было во времена повсеместного упадка демократических основ в нашей стране, имена будущих членов бюро бывали известны задолго до самих выборов. К прискорбному сожалению Степушкина, его кандидатуру почему-то не предложили, хотя в старом бюро он числился. Зато появился единственный новый член — Шарманов. Ясное дело, Степушкин возомнил, что свершившаяся перестановка — злонамеренная интрига неофита.

Почему Степушкин захотел сделать орудием своей мести Виктору меня, судить не берусь. На третьем курсе мы уже были с Шармановым не разлей вода, только слепой мог этого не увидеть.

И все-таки Степушкин подошел ко мне!

— Слушай, Данов, — сказал он доверительным шепотком, — выступи о Шар-манове... Мне неудобно, еще подумают, что я со зла, а вот ты бы смог.

— А что — о Шарманове?

— Ну, о его недостойном поведении в стройотряде.

— Что ты имеешь в виду?

— Как что? Драка с подростками из-за голубей. И вообще...

Я захотел сразу послать его куда подальше, но словами "и вообще" он меня заинтриговал. Что еще "висит" на моем товарище? Какая такая провинность? Я попросил Степушкина уточнить.

— Да мало ли что... Скажем, банкет в "Лире" после завершения стройотряда. Вино текло рекой... Шарманов, как ты знаешь, принимал самое активное участие.

— Так ведь все принимали!

— Но не всех выбирают в факультетское бюро, — заметил Степушкин.

Я, не стал его бить, но предупредил, что еще одно подобное предложение — и... По-видимому, он понял.

Но бог с ним, со Степушкиным. Он фигура неинтересная, потому что насквозь видная. Задача, которую я поставил себе, — собрать воедино все, что мне известно о моем товарище Викторе Шарманове. Мне хочется рассказать о нем потому, что, думаю, никто из нас не сделал для Гинго больше, чем он.

Кому-нибудь, вероятно, мой труд покажется не столь значительным и даже пустопорожним — что толку описывать кого-то, если он, как говорится, "не бог, не царь и не герой"? Смею заявить, что несмотря на то, что Шарманов так и не выбрался на гребень мировой славы, он был вне всякого сомнения личностью, а всякая личность, по моему глубокому убеждению, достойна своего летописца.

Есть у меня и другая, "теневая" задача. С помощью этих записок я и сам хочу разобраться в жизни моего лучшего друга, понять, что являлось движущей доминантой некоторых его поступков. Гинго тут кое-что проясняет. Но не до конца. Потому что даже если взять один только этот "игровой" период жизни Шарманова, диву даешься, сколько энергии и усердия ушло впустую, сколько потрачено напрасно сил и израсходовано ненужных эмоций.

Честное слово: впоследствии мне даже казалось, что Виктор действовал не сам, он словно выполнял какие-то навязанные ему свыше функции. Но кем? Для чего? Каким образом? Как ни мучают меня все эти вопросы, ответа нет.

Но прежде чем приступить к Гинго — главному происшествию в жизни моего героя, — почему-то хочется вернуться на несколько лет назад, к женитьбе Виктора и, как ближайшему следствию этого события, нашей долгой с ним разлуке.

Зимой, значит, они с Яной познакомились, а к лету она была уже свободной женщиной. Экс-мужу, тому самому тюленю, на которого тепличные условия существования подействовали развращающе, была дана отсупная в виде однокомнатной квартиры на Юго-Западе, и поэтому вновь образованная ячейка общества временно поселилась к Тороватовым, в их прекрасном четырехкомнатном кооперативе у метро "Новые Черемушки". А свадьбу справили в ресторане "Гавана" — с размахом, но без ложного шика.

Виктору было тогда двадцать четыре года, и он уже работал в Институте низких температур, занимался сверхпроводимостью. Помню, с каким упоением Шарманов рассказывал мне об эффекте Джозефсона, на основе которого ставил свои эксперименты. "Как важно повысить температуру сверхпроводимости, — вещал он в ажиотаже. — Старик, ты себе не представляешь, насколько это серьезно — для науки, для промышленности..."

— И для диссертации, — дополняла Яна, уютно устроившаяся в кресле и вязавшая бесконечные свитера.

— Это само собой, — отмахивался Виктор. Но, по-видимому, чему-то обижался: — Не понимаю, на кой черт тебе нужна моя диссертация? Деньгами тебя снабжает мамочка... — Он принужденно засмеялся. — Представляешь, старик, мы даем теще пятьдесят рублей на питание, а она тайком сует Яночке сто, на шило-мыло. Как тебе это нравится?

Я косился на его жену, но смеяться не рисковал, хотя ситуация, в самом деле, казалась мне забавной.

— Ну правильно, — хмурила лобик Яна. — Ты же не можешь пока меня обеспечить... На один только бензин сколько денег уходит!

— А наша королева без тачки не может, — разводил руками Шарманов. — Вот, понимаешь, какие неразрешимые проблемы!

Яна немедленно откладывала вязанье, срывалась с кресла и уносилась из комнаты, как листок, подхваченный ветром. Виктор фыркал, хорохорился, призывал меня не обращать внимания, но спустя какое-то время делался скучным и задумчивым, потом бросал что-то нечленораздельное и исчезал вслед за хозяйкой. Возвращались они вместе, в обнимку, всячески демонстрируя мне, что нет семьи дружнее, а шутливую размолвку ни в коем случае не стоит брать в расчет, поскольку все это вроде маленького спектакля, разыгранного специально для дорогого гостя.

Между прочим, — коли уж я позволил себе такое сравнение, — на этом этапе своей жизни Виктор относился к женщинам иначе, чем Наполеон. На последнего, как известно, женщины совсем не влияли, даже те, которых он любил. В его заполненной кровопролитиями жизни ему определенно не хватало времени думать о чувствах. Первая жена Бонапарта была обласкана им лишь в первую ночь — уже на следующее утро он простился с Жозефиной и уехал на войну. Сражаться с противником мужеского пола было ему милей во сто крат. Удивительно, что, когда Шарманов тоже стал вести свои беспощадные Гинговые баталии, его сердечные порывы заметно оскудели и превратились в нечто рудиментарное... Но я, кажется, снова забегаю вперед, потому что сейчас самое время рассказать о моих телефонных звонках Виктору, ибо в них тоже скрыта одна из причин, по которой мы с ним потеряли друг друга из вида на целых пять лет.

Начать нужно с того, что у меня, к сожалению, телефона в то время еще не было. Не могу сказать, что односторонняя связь безусловно неудобна: в ней заложено то преимущество, которое очевидно для всякого, кто не любит, чтобы его беспокоили по каждому пустяку. Однако есть в ней и одна труднооспариваемая ущербность. Полнее всего она ощущалась тогда, когда я звонил Шарманову по его новому номеру.

Представьте: вот я кручу разболтанный, металлически-холодный диск аппарата где-нибудь в подземном переходе, скажем, у площади Пушкина, держа в одной, той, что вращает диск, руке раскрытую записную книжку, а в другой — тяжелый, как якорь, портфель, набитый книгами и консервами вчерашнего продовольственного заказа (мой кожаный портфель — драгоценная реликвия, которую я ни за что не решусь поставить на грязный пол). За спиной, почти вплотную, стоят, нетерпеливо покашливая, прочие желающие позвонить, и на лице у каждого выражение не вызывающей сомнения безотлагательности. Одно это уже действует на нервы. Кроме того, в номере телефона чересчур много девяток, нулей и восьмерок, так что набрать его — дело долгое, нудное, кропотливое... Наконец слышу длинные гудки. Монета ухает вниз, я весь сосредоточиваюсь.

— Алло! — кричу в трубку. Шум вокруг, как мне кажется, усиливается, словно все сговорились помешать моему разговору. Я зажимаю портфель между ног и освободившейся ладонью закрываю лишнее ухо. — Алло!

— Вас слушают, — едва доносится глуховатый мужской голос, в котором есть что-то от усталого вельможи. — Говорите!

— Виктора попросите, пожалуйста, к телефону.

— Виктора? — Голос сердито удивляется и после секундного размышления раздраженно рекомендует: — Набирайте правильно номер!

Я не успеваю раскрыть рта, как звучит отбой. Что за наваждение, думаю я, лихорадочно доставая следующую двушку, ведь мне показалось, что это был голос Яниного отца!

И вновь я верчу диск, стараясь не оборачиваться на тех, кто стоит за спиной, верчу более тщательно, но когда происходит соединение, слышу тот же самый, только еще более нашпигованный гневным пафосом голос:

— Кого вам?

Я пускаюсь в обходной маневр.

— Простите, это квартира Тороватовых?

— Да-а, — несколько удивленно тянет мужской голос, видимо, признавший во мне того самого дуралея, кто не умеет набирать правильно номер.

— Скажите, а Янин муж, Виктор, сейчас у вас?

То время, пока обладатель вельможного голоса приходит в себя, я тоже провожу не без пользы — перехватываю портфель отдохнувшей рукой, а трубку прикладываю к другому уху.

— Виктор? — Голос звучит не то чтобы виновато, скорее обрадованно благополучному разрешению запутанной ситуации. — А-а... Да-да, он здесь! Сейчас позову, секунду.

И в трубке воцаряется пауза, длящаяся не менее минуты.

Но вот я слышу вялый, точно спросонья, баритон Шарманова. Может, Виктор и действительно спал, но я не спрашиваю его об этом, так как после такой прелюдии не слишком-то тянет на доверительный разговор. Мы говорим наспех — скомканно и без энтузиазма.

Впрочем, однажды, не по телефону, я поинтересовался у своего товарища, почему его тесть не уяснит себе имя нового зятя. И рассказал, как неоднократно получал от него совет набирать правильно номер, если просил подозвать Виктора.

Шарманов горько усмехнулся (я увидел, как мой вопрос больно ударил по его самолюбию) и сказал:

— Что поделаешь... Чужая голова — потемки. В мозгах присутствует ограниченное количество серого вещества, поэтому каждый индивид вправе выбирать, что нужно ему помнить, а что необязательно.

Я догадался, что он ерничает.

— Все-таки у меня сложилось впечатление, что Янин отец делает это ненарочно.

— Разумеется, ненарочно... Он вообще странный тип. В том смысле, что избирательность памяти потрясающая... Всех начальников, даже тех, кто никогда не сможет ему приказать, помнит назубок, а за именем-отчеством уборщицы, второй год прибирающей их квартиру, лезет в записную книжку.

Это была одна из наших последних перед пятилетней разлукой встреч. Мы двигались по Садовому кольцу навстречу заходящему солнцу и золото угасающего дня мягко стелилось по лужам на мостовой. Мне нравится Москва в это время суток. Она становится светлой и доброй, а люди, живущие в ней, кажутся спокойными, открытыми и приветливыми... Правда, бывает и час пик, когда обнаруживается вдруг скрытая агрессивность этих же самых людей, локтями добывающих себе место в транспорте, однако еще помнится и то мгновение, когда они шли навстречу друг другу, а над их головами сиял круглый солнечный ореол.

В принципе, я люблю бродить по Москве без всякой цели, молча, Виктор, кажется, тоже, поэтому мы прошли довольно много, прежде чем он снова заговорил. И то, что я услышал, по своему внутреннему накалу было очень похоже на исповедь.

— Да, Семен, я живу сейчас какой-то неполноценной жизнью. Нет, как любят выражаться, стержня, на который бы все нанизывалось. Впустую трачу время, силы...

— Посади дерево, вырасти сына — и жизнь прожита не зря, — изрек я восточную филиппику.

— А, брось... Прежде чем заводить сына, надо самому что-то из себя представлять. А я? Что я такое? Не чээс даже. Приживалка в семье Тороватовых.

Я вспомнил, что чээс — это сокращенное "член семьи".

— Не наговаривай на них зря, — сказал я.

— И не думаю. Хотя многое в этой семейке раздражает. Представляешь, у них даже "совещания" проходят, когда меня нет. Янка по доброте душевной рассказывает. Знаешь, какие вопросы обсуждают? Покупать мне новый костюм, или я еще в старом похожу. Как тебе это нравится?

— Если вопрос решен положительно, то это уже неплохо, — пошутил я.

Мне показалось, что Шарманов зло посмотрел на меня. Он засунул руки в карманы, прошел еще добрый десяток шагов и, оставив в покое Тороватовых, перешел к производственной теме.

— На работе тоже ерунда какая-то творится... Знаешь, чем я сейчас занимаюсь? Не поверишь — пишу заявки на оборудование на пять лет вперед! А как я могу знать, что мне понадобится через пять лет? Я даже не знаю чем буду заниматься. Если со сверхпроводимости меня окончательно турнут...

— Как это? — поразился я.

— А так... Ладно, не стоит вспоминать. В общем, отдали мою работу сынку директора. А я теперь заявки пишу. — Он грустно засмеялся. — В прошлом году пришел интерферометр за восемнадцать тысяч, кому — непонятно. Еле разобрались, что это для Сливкина, которого давно уже и след простыл. А для чего ему был нужен интерферометр — тайна за семью печатями. Так и стоит сей научный прибор за моим шкафом. Неликвид. Зато заявку выполнил! Я теперь знаешь, чего думаю? Может, в порядке мести за испорченную судьбу молодого специалиста заказать масс-спектрометр, а? Он на восемьдесят тысяч потянет. И смыться по собственному.

Шарманов снова засмеялся, и мне показалось, что к грустной тональности его смеха примешались беспомощные нотки.

— Не вешай носа, старина, — попытался поддержать его я. — У всех чего-нибудь да не то.

— Это я понимаю. Меня другое сейчас беспокоит... Неудачник я, оказывается. А неудачник — это тоже судьба... А я, между прочим, еще и завистник. Завидую тем, у кого все получается.

— Мне, что ли? — с подспудной тревогой спросил я.

— Тебе тоже. Ты вон диссер уже строчишь, Мишка в музыканты вдарился, что-то там сочиняет. А я остался не у дел. Неудачник я... А знаешь, как хочется пройтись стезей удачи, хоть раз в жизни?

Он так и выразился — стезей удачи.

Сейчас я уже не припомню подробностей того разговора. Помню только, что у меня оставался тяжелый осадок от горьких ламентаций Виктора на свою неудачливую судьбу. Все это как-то не слишком вязалось с тем образом Шарманова, который создавался во мне за семь лет нашей с ним дружбы. Чтобы Виктор когда-нибудь говорил о себе, что он неудачник?! Видать, действительно допекли его и дома и на работе, если он позволил себе так выразиться.

Та встреча закончилась банально: на Баррикадной, в магазине "Вино", рядом с детским кинотеатром, купили две бутылки сухого вина и в скверике за планетарием распили прямо из горлышка, как заправские забулдыги, закусив шоколадным батончиком, сигаретным дымом и душещипательными разговорами. Тогда почти любая наша эмоциональная беседа заканчивалась подобным образом. Вино кружило голову, отвлекало от неурядиц, и жить становилось лучше и веселее. В захмелевшую голову приходили спасительные мысли, что все еще впереди — сегодня "расслабимся", сбросим стресс и тогда уж "покажем им", с новыми силами кинемся на всех своих врагов, чтобы разбить их наголову... К слову сказать, Наполеон за свою жизнь дал около шестидесяти больших и малых сражений, подавляющее большинство из которых выиграл. У него, императора, были свои задачи, у нас, простых смертных, свои. Виктор, когда увлекся Гинго, праздновал победы по моим скромным подсчетам не менее шестисот раз, а это, как вы понимаете, уже другой порядок величины.

Но мне никак не разобраться — прошел ли Шарманов стезей удачи, как хотел? Принесли ли ему в конечном счете удовлетворение эти шестьсот выигранных поединков? Конечно, я видел, что каждый выигрыш — своеобразные гормоны роста для его растущего честолюбия. Он вполне серьезно стал грезить о славе, о себе, как исторической личности в Гинго, о признании и даже — страшно сказать — гениальности... Но ведь слава — это такая еда, которой никогда не насытишься. Вот я и думаю, что несмотря на все свои успехи Виктор так и оставался, пожалуй, "голодным".

Но тогда я этого, естественно, еще не знал.

Я даже не предполагал, что мы расстанемся с ним надолго.

Психология разлуки мне неясна. Почему вдруг два товарища могут на время позабыть друг о друге, разъединиться и даже испытывать облегчение от того, что теперь они не вместе? Между ними не было никакой ссоры, никакой кровной обиды или досадного недоразумения. И вчера они расстались точно так же просто, как и всегда. "Пока", — сказал один. "До скорого", — сказал другой. Но вот они едут в разные концы города и теряют друг друга из вида, и нисколько не заботятся о том, чтобы снова повстречаться.

Живут, как жили прежде, только утерянный образ недавнего товарища уже не теребит душу беспокойным стремлением к встрече, которая могла бы прервать эту непонятную, глупую метаморфозу.

Потеряв с Виктором связь, я зажил жизнью, мало похожей на ту, что вел до этого. Я женился, стал отцом очаровательной дочурки, защитил диссертацию и потолстел на десять килограммов (се ля в и!). Я вел размеренный, добропорядочный образ жизни, отгоняя прочь мысли о скуке бытия, которая лезла на глаза при каждом удобном случае, как бы мстя за мою измену романтическому началу, оставшемуся в далеком прошлом. Телевизор, показывавший одно и то же, радио, говорившее об одном и том же, газеты, писавшие про одно и то же, плюс чисто семейные бытовые проблемы — вот, собственно, и все мои "развлечения" и заботы того застойного периода. На работе я попытался было выступить с одной чисто научной инициативой, но мне быстро дали понять, что я слишком много на себя беру: дескать, защитился — чего тебе еще надо? А будешь бузить, получишь по мозгам. И не таким кандидатам кислород перекрывали. Я понял, что качать права бесполезно, проще поменять место работы, и уже занялся этим вопросом вплотную, как вдруг...

Как вдруг до меня докатила и захлестнула с головой неистовая волна Гинго. Так бывает в шторм, когда плывешь к берегу, а тебя неожиданно настигает и поглощает мощный пенистый вал. И нет тогда большего счастья, чем, сгруппировавшись, отдаться на волю стихии — и она несет тебя, а ты, безумный, надеешься, что это направление к суше...

 

Если помните, все началось с того, что в одном зарубежном научно-популярном журнале появилось сообщение, что некий археолог-энтузиаст обнаружил в библиотеке тибетского монастыря рукопись с описанием необычной логической игры под названием Гинго, изобретенной монахами в незапамятные времена. Смысл игры несколько туманен, но, по-видимому, Гинго — это синтез науки, искусства, и философии, громогласно объявил автор этой статьи.

Позже исследователи установили (то бишь заново "открыли") ее правила. Цель игры — выкладывание форм. Вводится понятие "формы" и способ, по которому можно определить ее "главенство". Более "главная" форма может "поглотить" менее "главную". Побеждает тот, кто выложит больше "главных" форм и, соответственно, наберет больше очков.

Весь фокус состоит в том, что никто заранее не знает, сколько в рамках данного описания существует форм и какие они именно. Более того, игра допускает "самодостраивание", то есть она развивается и совершенствуется игроками, которые, хотят они этого или нет, тем самым двигают ее к некоторому фигуральному Абсолюту, достигнув которого, можно стать Единственным чемпионом. Естественно, что любой игрок сможет потом повторить эту "Наиглавнейшую" из форм, но дело-то в том, что каждый шаг вперед в развитии Гинго фиксируется в анналах, а значит, за приоритетом следят строго и неукоснительно.

В расшифрованных рукописях не говорилось, добрался ли кто-нибудь из монахов до этого Абсолюта, что само по себе явилось не менее интригующим фактом, чем сама игра. Потому что возникало огромное искушение попробовать сделать это сейчас. Так, огонь, зажженный этими научными сообщениями, постепенно превратился в факел, свет которого стал, виден отовсюду. А Гинго легко и беззаботно, подобно мифическому существу, сотворенному в лаборатории алхимика, пошло гулять по свету, завоевывая на своем пути умы и сердца сначала тысяч, потом сотен тысяч, а затем и миллионов почитателей. Эта игра как бы легла поверх приобретенных человечеством знаний. Бум прокатился по всему миру. Как и в любом, обставленном таинствами начинании появились ликующие фанатики этого увлечения, которые кричали на всех углах и вербовали под его азиатские знамена толпы желающих выложить "Наиглавнейшую" форму.

Меня втянуло в эту сферу рафинированного азарта совершенно случайно. Говорю об этом не для того, чтобы как-то оправдаться, а из желания воссоздать более-менее правдивую картину первых шагов Гинго по нашей стране.

К нам в лабораторию эту игру принес старший научный сотрудник Зайцев, мастер спорта по шахматам. Однажды в обеденный перерыв он положил на стол лист ватмана, разлинованный тушью на триста двадцать четыре клетки, достал из портфеля две коробки с черными и белыми фишками и, обращаясь к обступившим его любопытствующим, произнес выразительный и запоминающийся спич.

— Перед вами самая пленительная игра в мире! Ее удивительно простые правила сочетаются с огромными возможностями для технического новаторства и совершенства! Буквально каждый сможет проявить здесь свои интеллектуальные способности в полной мере. Гинго не просто забава. Это сплав стратегии и тактики, математического расчета и озарения, интуиции и знаний. Если хотите, Гинго — это наша тяга к абсолютному совершенству... Итак, объясняю правила.

Правила и на самом деле оказались несложными. Во всяком случае, их можно было запомнить с первого раза. Лично мне они показались настолько простыми, что я даже удивился — а в чем, собственно, состоит интрига? Но когда сыграл с Зайцевым первую партию, то проиграл подчистую, не создав ни одной устойчивой формы: все мои формы были поглощены более "главными" формами фишек Зайцева.

Пришел с обеда шеф, разогнал нас по рабочим местам, но мы втихую собрались в библиотеке и сгоняли еще несколько партий, причем играли всем коллективом против Зайцева, с тем же исходом: он выиграл у всех довольно спокойно.

Я не считаю себя глупым человеком. Мне думалось: это не шахматы, где надо знать дебюты и тысячи "ловушек", здесь все предельно просто... Тогда почему я проигрываю? В чем тут дело?

Попросту говоря, меня "заело".

Возвращаясь домой, я сделал небольшой крюк, чтобы проехать с Зайцевым и порасспросить его насчет новинки. Бывший заядлый шахматист говорил о Гинго, как о непревзойденной логической игре.

— А шахматы?

— Тому, кто знаком с Гинго, не нужны никакие шахматы. Это говорю тебе я, мастер спорта, отдавший шахматам без малого двадцать лет. А Гинго я готов посвятить всю оставшуюся жизнь.

Его высокий, жаждущий мыслительной пищи лоб, казалось, подтверждал его безрассудную решимость бросить шахматы и перекинуться на Гинго. Тогда я еще не знал, что в мире нет ничего более заманчивого, чем ошибки, совершенные под знаменем высокой Идеи.

— Ты красиво говорил сегодня о Гинго, — похвалил я Зайцева.

— А, это из журнала.

— Из какого?

— "Гинго". Журнал так и называется — "Гинго". На английском языке. Вообще в мире уже давно играют в эту игру. По самым скромным оценкам насчитывается десять миллионов игроков. А у нас ни одного Гинго-клуба. — Он остановился и внимательно посмотрел на меня. — У тебя с английским нормально?

— В пределах кандидатского минимума.

— Дам тебе пару журналов. Там приведено несколько интересных партий, дана таблица всех наиболее известных форм.

Я клюнул на эту удочку. На работе, после того как мы сдали тему и еще не раскачались с новой, образовался вакуум, вот я и решил заполнить его с интересом и пользой для себя. Глядишь, малек поднатаскаюсь и дерну этого самого Зайцева за милую душу... Я взял у него журналы — красиво оформленные, с искусной рекламой, и отнес домой, как самое дорогое сокровище.

Ночью на кухне, когда семья почивала, я прочитал один журнал от корки до корки и ничего не понял, кроме того, что соприкоснулся с чем-то волшебным, доселе невиданным и занятным. Но даже не тогда я стал настоящим гингоманом, а значительно позже, когда в освоении этой игры у меня появились первые заметные успехи.

Игра, действительно, превзошла все мои ожидания. Ничего интересней я не встречал. Я прогрессировал с каждой партией, постигая на собственном опыте ее тончайшие нюансы и далеко неочевидные парадигмы. Она поглощала меня всего, зато и давала многое. Еще недавно я ужасно томился, если по какой-то причине стопорилась работа, — скажем, выходила из строя электронно-вычислительная машина, обрабатывающая результаты, или не хватало материалов для постановки опыта, или оскудевала вдруг идея... Да мало ли по какой причине научный работник остается иногда не у дел! Теперь каждую свободную минуту мы самозабвенно резались в Гинго, восторгаясь философской глубиной этой захватывающей игры. Она учила нас мудрости.

Вот разлинованное чистое поле. Вскоре на нем разыграется такая буря страстей, которая, даже после того как фишки соберут обратно в коробки, еще долго будет держать в своем плену и участников, и "болевших" наблюдателей. Первый игрок берет черную фишку, с осторожностью ювелира ставит ее невдалеке от какого-нибудь угла — за угол проще "зацепиться" и создать устойчивую форму. После некоторого размышления второй игрок ставит белую фишку в другой угол. Пока он не желает нападать, он хочет создать свою форму, которая еще где-то плавает в его возбужденном воображении. Он скрыто агрессивен; не нападая сразу, он как бы предлагает мирный дележ поля. Но черные-то знают, что ничьей в этой игре нет! При равном количестве очков победа достается белым, поскольку те начинали вторыми.

Однако черные тоже выжидают. Они продолжают строить свои витиеватые формы, распространяются по доске, стремясь занять наилучшие позиции. Ответственность каждого хода велика — поставленная однажды фишка не двигается в течение всей партии. Может, придет время, и игрок пожалеет, что поставил свою фишку именно сюда, а не чуть левее или чуть выше. Тот роковой ход помешает ему выложить какую-нибудь замечательную, явно необходимую, судя по позиции, форму — но что поделать? Это надо было предвидеть раньше, загодя, еще тогда, когда на поле было всего несколько фишек обоих цветов.

Но вот мирному развитию партии наступает конец. У кого-то не выдерживают нервы. Кто-то первым нападает, ставит свою фишку в зону противника, стремясь создать устойчивую форму, или выложить более "главную" форму, чем та, что "сторожит" эту часть территории. После этого начинается такая мочиловка, что аж дух захватывает. Здесь описать трудно, это надо видеть! Борьба идет не на жизнь, а на смерть, ход в ход, темп в темп; белые сдают позиции на левом фланге, зато прорываются в центр; черные отдают свой угол, но распространяются и захватывают сторону. Кто на этом выиграл? У кого больше очков? Никто не знает. Весь подсчет будет производиться в конце игры, когда обе враждующие стороны, поняв, что делить больше нечего, скажут "пас".

Не знаю, как вы, а я усматриваю в этой игре много чисто житейских аналогий, на которых, правда, мне не хотелось бы сейчас останавливаться, ибо разговор не о них.

Разговор вот о чем. Есть одно высказывание Флобера, что жизнь становится сносной только благодаря работе. Но представьте себе ситуацию, в которой эта самая работа не настолько всеобъемлюща, чтобы сделать жизнь сносной. Нет, немало ее, работы этой, просто она такова, что не может дать благость, она приносит лишь утомление взамен зарплаты и развороченной нервной системы. Прямо скажем — невысокая цена. И если дело обстоит именно так, человек начинает метаться в поисках утраченного... нет, не времени, а равновесия. Рано или поздно он и находит себе нечто, что, положенное на одну из чашек весов бытия, приводит стрелку в строго вертикальное положение. Стоит ли тогда удивляться, что он, обретший, дорожит этим крохотным довеском ничуть не меньше, а может быть даже и больше, чем всем остальным грузом?

Для меня этим необходимым дополнением служило Гинго. Думаю, при внимательном рассмотрении других игроков нашего института можно прийти к аналогичному выводу. Что касается Зайцева, моего основного спарринг-партнера того периода, то он был твердым холостяком, женщин игнорировал, находя их скучными и однообразными, и уж ему-то, наверное, сам бог велел посвятить себя Гинго или любому другому интеллектуальному занятию.

Так в нашем институте образовался неформальный Клуб любителей Гинго. Он насчитывал человек двадцать — людей, в основном, молодых, однако был в наших рядах и Павел Кузьмич, старший научный сотрудник предпенсионного возраста, который скрывался в клубе от собственных внуков. Внуков ему навязывала дочь, но Павел Кузьмич считал, что отбыл воспитательную повинность и теперь имеет право на личный досуг. Было забавно видеть, как дочь "доставала" его из клуба и вручала ему своих отпрысков. Будь они постарше, думаю, они бы тоже пристрастились к Гинго.

Между тем произошло то, о чем я мечтал с самого начала своей Гинго-карьеры: я догнал Зайцева в классе игры. Помнится, на него, не привыкшего проигрывать, это произвело ошеломляющее впечатление. Узнав о своем первом поражении, исчислявшемся в размере пяти очков, он покраснел, стал заикаться, а его могучий лоб мгновенно покрылся бисеринками пота.

— Поздравляю, — промямлил он, протянув мне дрожащую руку, которую я весьма мужественно пожал.

— И на старуху бывает проруха, — пошутил кто-то из болельщиков.

— Да я просто ошибся в середине партии, — забормотал Зайцев. — Вот в этом месте, — показал он, — если бы я поставил фишку не сюда, а на две клетки ближе к своим, он бы меня не рассек, и мне бы удалось продлить "стену" ровно настолько, чтобы победить.

На Зайцева нельзя было смотреть без боли. Тем не менее, мне показалось обидным, что он пытается умалить мою заслуженную победу, и я заметил, что если бы он поставил фишку на две клетки ближе к своим, у меня было бы больше простора для того, чтобы выложить форму под названием "дом", за что я тоже получил бы больше очков, а значит, нельзя безусловно сказать, кто выиграл бы в этом случае.

Все, кроме Зайцева, который упрямо твердил, что упустил выигрыш, согласились с моими доводами.

Надо сказать, такое некритическое отношение к собственным проигрышам присуще многим игрокам в Гинго. Редко кто признавал, что проиграл партию не в результате досадной оплошности, зевка, а просто потому, что на сегодняшний день слабее своего противника. Объективности ради замечу, что, когда мы с Зайцевым сравнялись в классе и мои победы и поражения стали чередоваться с завидным постоянством, я тоже всячески стремился отыскать причину своих неудач в каком-нибудь одном неверном, ошибочном ходе... Теперь я понимаю, что один ход для Гинго — это много и мало. Сделанный ход может оказаться неверным только в контексте всей партии, поэтому нельзя с определенностью сказать, что именно девяносто третий ход был слабым: он может оказаться слабым, если так сложится его дальнейшая судьба. А это в свою очередь зависит от последующих ходов. Только по всей совокупности ходов и можно судить о силе игрока.

В день своего первого выигрыша у Зайцева я чувствовал себя именинником. Несмотря на то что нас накрыл-таки шеф (мы играли ту партию в рабочее время, запершись в лаборатории) и сказал, что придется лишить нас премии, раз все его увещевания впустую, я ничуть не огорчился этой нахлобучкой. Я был чрезвычайно доволен и горд победой, чувствовал, что она предвестница следующих грандиозных достижений. Я полюбил Гинго еще больше. Возможно, во мне проснулось дремавшее честолюбие, которое в той или иной степени есть в каждом человеке. А может быть, я просто ошалел от счастья и осознания того факта, что желанное наконец-то осуществилось. Рассказывают, что в тот день я ходил по институту словно улыбающаяся сомнамбула, и все вокруг видели, в какой нирване я пребываю.

Исподволь Зайцев примирился с тем, что теперь у него появился достойный противник. Играл он после этого более тщательно, я бы даже сказал — прилежно, и то чинное, так раздражавшее меня спокойствие, которое давало ему прежнее превосходство, у него окончательно пропало.

Однажды утром он подошел к моему рабочему столу с выражением неисчерпаемого торжества. За день до этого я у него выиграл, поэтому сия беспричинная радость показалась мне подозрительной. Я предположил, что он нашел некий феноменальный ход, после которого моя излюбленная начальная позиция будет трещать по всем швам, и мое сердце жалобно екнуло.

— Если ты с предложением сыграть, то, к сожалению, не могу, сказал я. — Вчера шеф снял с меня такую стружку, что я похудел буквально на глазах.

— Ладно, живи, — сказал Зайцев, очевидно, думая, что я боюсь. — Я к тебе с новостью.

— Касательно Гинго?

— Разумеется... Ты же знаешь, меня ничего больше не интересует. Об этом он мог бы мне не говорить.

— Так что за новость? — спросил я, несколько успокоившись.

— Организуется Московский Гинго-клуб, — выпалил Зайцев на одном дыхании.

Признаюсь, для меня это действительно была приятная неожиданность. Как-то так получалось, что я не знал никого из игроков в Гинго, кроме институтских: мне вполне было и их достаточно. Зайцев же общался с десятками гингоистов Москвы, и он был в курсе, какую кашу варит вся эта честная братия на медленном огне крепкой столичной бюрократии.

Но вот — разрешили, наконец, им организовать секцию Гинго при шахматном клубе. И на том спасибо.

Новость воодушевила меня не меньше Зайцева. Будет секция — будет табель о рангах. Получу какой-нибудь разряд. Может, стану чемпионом... ну, или войду в тройку призеров — какая разница? Главное, что Гинго вскоре получит официальное признание, и значит, наше занятие не такое уж пустое. Во всяком случае "не пустее" прочих спортивных игр, вокруг которых поддерживается бойкий ажиотаж.

— Нам выделили комнату в Доме Советской Армии, — сказал Зайцев. — В субботу организационное собрание. Придешь? Я говорил о тебе с Воробьевым.

— Приду, конечно, — сказал я. — А кто такой Воробьев?

— Его прочат в сэнсэи Московского Гинго-клуба.

— В кого прочат?

— В сэнсэи. Решили, как и во всем мире, использовать японскую терминологию. В этом есть определенные удобства. Разряды будут называть данами, фишки — камнями, тренер — сэнсэй, игровой стол — бан, ну и так далее.

— Надо же! Даны! Я ведь и сам Данов. Да еще один дан получу...

— Ну, я думаю, до первого дана нам с тобой далековато, — унял мой восторг Зайцев. — Мы играем где-то на уровне второго-третьего кю. Знаешь, какие есть ребята, как они рубят? У-у... Фантастика!

— Ничего, будем расти, — сказал я, несколько расстроенный тем, что чемпионство, пожалуй, мне не светит.

Оказалось, что и организационное собрание мне тоже не светило. В пятницу я почувствовал резкую, колющую боль в правом боку, такую беспощадную, что прямо на работу ко мне вызвали "скорую помощь", и я загремел с аппендицитом в больницу. Прооперировали неудачно, пошло загноение, меня еще раз разрезали, и я провалялся на больничной койке больше месяца.

Настроение было гнусное. Весна в самом разгаре, по утрам в распахнутые настежь окна ярко светит проснувшееся солнце, а тут лежишь в гнойных бинтах и изнываешь от скуки.

Несколько раз Зайцев приходил ко мне с комплектом Гинго, мы играли, но я, подавленный болезнью, сдул ему все партии подчистую и, в конце концов, обидевшись на его бестактное поведение (мог бы, паразит, и разок поддаться, для поддержания во мне боевого духа), сказал, что больше играть не буду, а вот выйду из больницы — вздрючу почем зря.

Зайцев самодовольно рассмеялся. Я давно уже заметил, что в этих интеллектуалах чуткости ни на грош.

— Как Московский клуб? — вяло поинтересовался я. — Процветает?

— Еще как! Разрабатываем моральный кодекс игрока в Гинго.

— Это еще зачем?

— Старина, если уж мы взялись за это дело всерьез, то надо обзавестись и собственной атрибутикой. Нужны и Кодекс, и Заповеди, и ритуал посвящения в игроки, и гимн, и эмблема.

— Что ты говоришь! — воскликнул я, силясь понять, разыгрывает он меня или нет. — А зачем все это?

— Ничто так не сплачивает людей, как владение общими духовными категориями. Разве не приятно сознавать, что все мы связаны крепкими узами интереса к Гинго — прекраснейшей из игр, придуманных человечеством?

— Наверное, приятно, — неуверенно произнес я.

— Ну вот. А там пойдут турниры, первенства, бюллетени, членские билеты...

— Членские взносы, — подхватил я.

— А что ты думаешь? И членские взносы тоже. Чем мы хуже Общества книголюбов?

— Ничем, — подтвердил я, глупо улыбаясь.

Зайцев ушел, оставив меня в щекочущем нетерпении. Дела, по-видимому, закрутились серьезные, ребята шуруют вовсю, а я остался за бортом! Во мне зудело желание как можно скорее вырваться из цепких лап лекарей и подключиться, как говорят, к общему процессу. Но пока я выздоровел, наступило лето, пора отпусков, и Гинго-клуб временно приостановил свою работу.

Летом я неистово играл в Гинго. Шеф ушел в длительный творческий отпуск, оставив лабораторию на произвол судьбы, мы воспользовались этим обстоятельством и, не таясь, резались в свою излюбленную игру с утра до вечера. Эпидемией Гинго была охвачена большая часть лаборатории. Даже женщины, не слишком любящие ломать голову над логическими задачами, с удовольствием проводили время за баном, — по-женски старательно выкладывая причудливые формы.

Я исполнил свою угрозу и драл Зайцева в Гинго, как хотел. Он почти смирился с тем, что отошел на вторую позицию, но продолжал весьма ревностно следить за моими успехами, не торопясь вводить меня в Московский Гинго-клуб. А я и не рвался. Кажется, Цезарь сказал: "Лучше быть первым в деревне, чем вторым в городе".

Но в сентябре Зайцев наконец сдался и взял меня в Гинго-клуб. Он располагался в шахматном клубе на улице Веснина. В тот день пришло человек пятнадцать. Было затеяно несколько поединков, я пока не ввязывался, ходил, присматривался к игрокам, прикидывая на них собственную силу.

Вдруг отворилась дверь — и вошел Виктор Шарманов!

Его появление в клубе, признаться, меня ошеломило: как-то странно видеть старых друзей в несвойственной для них обстановке. Если б я случайно приехал в Катуар, где мы когда-то вкалывали в стройотряде, и встретил там Шарманова — и то был бы удивлен меньше!

Виктор пропадал в нетях пять лет, внешне почти не изменился, разве что посолиднел. Но кто бы мог подумать, что он, прежде равнодушный и к усладе выигрыша, и к горечи поражения, увлечется столь азартной игрой! Вот уж действительно — выкрутасы судьбы!

Мы потискали друг друга в объятиях. Несмотря на малый рост, Виктор обладал сильной мускулатурой, в чем я мог снова убедиться на собственных костях.

Я стал расспрашивать его о семье, работе, но он вскоре устал отвечать и взмолился:

— Да хватит тебе, старая любопытная лошадь! Лучше пойдем, сгоняем партеечку. — Он показал на свободный игровой стол.

— Погоди, не спеши... Я же тебя сто лет не видел! Да и как мы будем играть? Ни я не знаю твоего класса, ни ты моего. Кто кому должен давать фору? Скажи лучше, как подвигается твоя работа? Ты получил свой знаменитый сверхпроводящий сплав? Или по-прежнему заполняешь заявки?

Он небрежно отмахнулся.

— А-а, работа на уровне существующей бюрократии... Давай все-таки сыграем. Начнем на равных, с плавающей форой. Посмотрим, многое ли ты понял в этой тибетской премудрости.

— Уж наверно не меньше, чем ты сам, — ответил я, задетый за живое. В своем институте-то мне не было равных.

Надеялся я и на удачу с Шармановым: когда играешь с новым игроком, всегда рассчитываешь, что опыта у него меньше.

Но Гинго отличался тем, что опыт дает здесь меньше преимущества, чем некая изначальная, врожденная предрасположенность к этой игре. Таковы ее внутренние законы.

Мы сели за незанятый бан. С первых же ходов я понял, что Виктор крепкий орешек. Он довольно уверенно занял угол и выложил "неубиенную форму". Я начал строить "стену", не давая ему распространиться, но потерял на этом еще один угол. Затем ему удалось соединиться и каким-то хитрым способом рассечь мою "стену", мешая ей получить статус "великой". Я понял, что проигрываю, и сделал отчаянную попытку экспансии из третьего угла, который прибрал к рукам, но самое большее, на что я мог в нем рассчитывать, это форма "паука", причем за это мой партнер успел выложить в четвертом углу "дом" с несколькими "крышами".

Подсчитав очки, я поздравил его с победой. В это время к нам подошел Борис Трубник, второй сэнсэй Московского Гинго-клуба.

— Ну как дела? Я вижу, победа осталась за белыми.

— Обыграл по всем статьям, — стараясь быть как можно равнодушнее, сказал я, хотя никак не мог справиться с волнением после досадного поражения. — Правда, черт возьми, у меня тоже был шанс... Если бы мне удалось вытянуть "стену" через все игровое поле...

— При двух занятых мной углах это невозможно, — мягко отозвался Виктор, все еще присматриваясь к выложенной нами финальной картинке. — Смотри: либо я распространяюсь от этого угла, либо, пожертвовав им, выкладываю "скорпиона". И тогда он своим "жалом" приводит игру к однозначному результату...

Он показал, как все это выглядело бы, если б я проявил упорство со своей "стеной". Это было для меня совершенно новым и неожиданным стратегическим ходом. По-видимому, для сэнсэя тоже, поскольку он следил за рассуждениями Виктора с неменьшим любопытством, а когда тот кончил, сказал:

— Интересная идея... Да, верно. Я тоже подозревал, что выкладывать "стену" в начале партии занятие пустое.

— Если противник овладел двумя диагональными углами, — уточнил Шарманов, складывая камни в коробки.

Мы возвращались из клуба вдвоем. Снова шли рядом, как в былые времена, когда наша дружба была в самом разгаре, и мы, казалось, не могли прожить друг без друга и дня. Теперь и Виктор и я стали солидными, семейными людьми, у каждого образовался свой груз забот, под который мы должны были безропотно подставлять мужские плечи. Вероятно, это-то нас и развело по разным берегам — бытовые проблемы. Но вот появился Аркольский мост (в образе Гинго), и мы вновь оказались вместе. И пусть в то время за рубежом велась бурная дискуссия о том, что такое Гинго — ниспослано ли оно нам свыше, или это продукт неиссякаемой фантазии человека и его тяги к совершенству? — мне лично было все равно. Какая разница? Главное, что Гинго есть и что благодаря этому я вновь встретился со своим другом.

— Давно играешь? — спросил я, когда мы, пройдя по тихим вечерним улочкам, вышли на Садовое кольцо и направились в сторону Парка культуры. Мне было не по пути, но я решил немного проводить своего вновь обретенного — я верил в это — товарища.

— Да уже месяца четыре...

— Четыре месяца? — выпучил я глаза. — Не может быть! Я познакомился с Гинго года полтора назад, причем вообще не мог понять что к чему. Только совсем недавно научился грамотно ставить камни. — Я вспомнил, что проиграл ему, и слова "грамотно ставить камни" показались мне нескромными. — Нет, Викентий, в самом деле, ты молодец!

Он отмахнулся:

— Меня на днях сэнсэй разнес в пух и прах...

— Нашел с кем тягаться!

— Понимаешь, у него какая-то другая игра, иная логика. Он ставит такие мягкие, эластичные формы, что вся партия становится неотвратимой. Ей-богу, к тридцатому ходу, если б мы поменялись цветами, я бы и сам выиграл у него не задумываясь!

Когда он говорил, его глаза светились искренне-радостным светом безграничного восхищения.

— Сэнсэй, конечно, мастер... Что ты хочешь — работал в Японии. Зайцев говорил, что он обучался там у профессионала. И все-таки ты удивил меня сегодня гораздо больше — так освоить Гинго всего лишь за четыре месяца!

В моих словах не было ни капли лести, просто я действительно был поражен дарованиями друга. Горечь собственного проигрыша улеглась. В нашей дружбе Виктор всегда и во всем доминировал, стоит ли расстраиваться, если он и здесь оказался более способным?

В конце концов, вторая заповедь играющего в Гинго, разработанная активистами этой игры, гласила: "Играй не для победы, а с целью овладения Совершенством. Пусть удачно проведенная комбинация партнера доставит тебе столько же наслаждения, как если бы она была твоей собственной".

На станции метро "Парк культуры" мы стали прощаться. Он записал номер недавно поставленного мне телефона, я проверил в записной книжке его координаты.

— Слушай, а тебе Гинго еще не снится? — напоследок спросил меня Шарманов.

— Нет пока что...

— А мне, представляешь, снятся целые партии, от начала до конца. Иной раз такие интересные — даже просыпаться не хочется!

— Переиграл, надо отдохнуть!

— Да нет, просто, как говорится, "вошел в проблему". Когда я так же влез в диссертационную работу, мне и эксперименты снились.

— Кстати, ты почему не защитился? — задал я каверзный с моей точки зрения вопрос.

Шарманов помолчал.

— Не знаю. Перегорел, наверное. Когда рвался — мешали. А сейчас остыл. Неинтересно... Гинго — вот это вещь!

— Да, но после кандидатской можно претендовать на большую должность, — осторожно заметил я.

— А зачем она мне? — с горячностью возразил Виктор. — Иметь в своем подчинении пару-тройку кретинов мне не хочется, денежной проблемы для Тороватовых не существует, только и остается — играть в свое удовольствие.

Боясь затронуть его самолюбие, я не стал доказывать обратное. В конце концов он сам не маленький. Надо будет — защитится.

Между прочим, я и сейчас так считаю, что он запросто мог стать кандидатом наук, сделать себе чисто научную карьеру. Но судьба дунула в другую дудку, и он услышал совсем другую мелодию, которая повела его за собой без оглядки. Долгое время я тоже шел той дорогой, рядом, и если между нами и было какое-то различие, то только в степени увлеченности и желания пройти тем путем до конца. А это уже различие наших индивидуальных особенностей, психики. Да и, по правде сказать, у меня не было никаких внутренних предпосылок к абсурдному преувеличению этого ремесла — как ни нравилось оно мне, сколько бы я ни отдавал ему времени, я всегда понимал, что речь идет лишь об игре, о некоем компенсирующем побочном занятии — и не более того.

Понимал ли это Виктор? Трудно сказать. Временами мне кажется, что — да, временами — что нет, а как было в действительности, может ответить только он сам. Но он молчит и вряд ли что-нибудь скажет в ближайшее время.

Зато в те годы он был словоохотлив. Мы встречались с ним в Гинго-клубе по субботам за игровым столом или около него. Нельзя сказать, что я проиграл Виктору абсолютно все партии, но из тех, что оставались за мной, не было, пожалуй, ни одной богатой в творческом плане. В отличие от Шарманова я мало импровизировал, больше полагался на расчет и выдержку. А Виктор играл так, как мог бы играть Моцарт, если бы потратил свой талант не на музыку, а на Гинго. Правда, к счастью для Моцарта, в XVIII веке Гинго еще не знали.

После игры обычно мы разбирали партию по косточкам, высказывали точки зрения и выдвигали версии развития. Здесь Шарманову не было равных. Он мог часами расталдычивать стратегические тонкости обеих сторон, доказывать правомочность одних ходов и неоправданную рискованность других. Это был демосфен Гинго. Я слушал его, как зачарованный, удивляясь, откуда у него такие глубокие познания в этой малоизученной и еще неупорядоченной области человеческих знаний. Единственное, что меня огорчало, так это его невнимательное отношение ко мне. Ведь мы были старыми друзьями, а он ничуть не выделял меня из всех прочих членов Гинго-клуба. Как будто не было между нами семи лет крепкой дружбы.

На мои неоднократные попытки к сближению он только пожимал плечами, словно не в состоянии понять, чего я собственно добиваюсь, и вновь переключался на Гинго. Три раза я приглашал его с Яной к себе в гости и столько же раз слышал в ответ, что в ближайшее время никак не получится, а вот как-нибудь потом...

Но однажды он затащил меня к Тороватовым, спонтанно, на чашку кофе. Его тесть с тещей отдыхали на юге, и думаю, что период их отсутствия был выбран для приглашения не случайно.

Я не видел Яну лет шесть. Тогда она мне понравилась — симпатичная, по-домашнему ладная блондинка, аэробически гибкая и общительная. Помнится, я завидовал выбору друга и мечтал найти себе жену, похожую на Яну — в том смысле, насколько вообще один человек может походить на другого. И, как водится, в результате я влюбился и женился на абсолютно непохожей, рослой и замкнутой брюнетке по имени Анна, чье обаяние, как мне кажется, и заключается в тех чертах, которых нет у Яны.

Парадокс!

И когда я ехал с Виктором в Черемушки, то помимо своей воли пропускал мимо ушей его разглагольствования о Гинго и думал о том, что может быть сегодня мне удастся разгадать этот странный парадокс.

Мне показалось, что Яна была предупреждена о моем приходе, подготовилась к нему. На журнальном столике стоял кофейный сервиз, а на керамическом блюде лежали пирожные. Мы сели за стол и, потягивая кофе, стали беседовать на разные темы. В тот день светская болтовня мне удавалась, Яна много смеялась, а Виктор на этот раз был мне подыгрывающим.

Когда я освоился, Яна приступила с расспросами о моей семье, работе, похвалила за диссертацию, правда, на мой взгляд, несколько принужденно, а потом стала расспрашивать обо всех наших общих институтских товарищах, каких помнила. Добралась она и до Мишки Скипидарова.

— А как поживает ваш друг Миша?

— О-о, он теперь не Миша, — со смехом сказал я, — А Майкл...

Я поведал им, что Мишка, еще в студенческие годы хорошо владевший шестиструнной гитарой и пробовавший свои силы в заманчивом деле рифмосложения, наконец-то соединил в себе оба этих качества и организовал рок-группу "Боги Олимпа". Так что теперь он известен среди меломанов как Майкл и считается властителем умов молодежи, которая восторгается его шедеврами, переписывает их с магнитофона на магнитофон, а при случае всегда готова растерзать своего кумира на сувенирные части. Лично у меня целых три кассеты с его шлягерами, сказал я. Вершина его творчества, на мой взгляд, — песенка с припевом:

 

Мой старший брат

Заболел аллергией на денатурат.

С казенной койки летит его призыв:

"Ребята! лучше пейте антифриз!"

 

Виктор засмеялся.

— Ну Мишка, удивил... Заняться такой чепухой! В институте, помнится, он тоже руководил каким-то ансамблем, но то было в двадцать лет, а сейчас, когда тебе за тридцать...

Я заметил, что при этих словах лицо Яны помрачнело. У нее на висках видны голубенькие жилки, целое древо жилок, проступающее сквозь тонкую смуглую кожу. Мне нравилось это древо жизни, и я втайне им любовался. Но когда она гневалась, жилки эти вспухали и наливались чернотой.

— Чья бы корова мычала, — обронила Яна как бы между прочим, но Шарманов тут же сделал "стойку" и посмотрел на жену с тревожной нервозностью.

— То есть?

Яна потянулась за сигаретами.

— А как ты, Витенька, расцениваешь свое занятие Гинго? — спросила она, закуривая. — Это что, серьезное увлечение?

По тому, как Шарманов вздохнул, я понял, что разговор об этом они уже заводили, и не раз. Это был вздох обреченного, который ни за что не сдастся и не уступит.

— Гинго — мое хобби. Никому не возбраняется иметь свое хобби. Как ты думаешь?

— Да, если оно тебе не мешает!

— А почему ты считаешь, что оно мне мешает?

— Потому что последнее время эта игра единственное, чем ты занимаешься. Твой стол завален всевозможными пособиями, задачниками, этюдами. Чем забита твоя голова? — Казалось, она нарочно заводила себя. — Одними формами! Все эти "пауки", "любопытные лошади", "арканы"... Господи, какое убожество! Не понимаю, как может взрослый человек бредить подобной ерундой! — Я сидел как на иголках и боялся вставить слово. А Яна распалялась все больше и больше. — Ваш Майкл по крайней мере деньги на шлягерах зарабатывает. А ты? Сидишь часами, разбирая партию очумелого голландца с ненормальным японцем...

— Чемпионом мира, между прочим, — буркнул Виктор, обращая на меня взгляд нуждающегося в сочувствии.

— Хотя бы и так! Но что толку? Пустое времяпровождение, наркомания для ума какая-то... Ты же никогда не станешь профессионалом в этой области!

— А если стану?

Яна сердито махнула рукой.

— У нас нет и никогда не будет профессионалов Гинго. У нас и без них хватает тунеядцев. — При этих словах Виктор нервно хмыкнул. — Что смеешься? Ты бы лучше делом занялся! Своей диссертации урываешь считанные минуты и то только тогда, когда шеф насядет...

— Ты не права, Яна, — как можно мягче возразил мой друг, — диссертационная работа идет своим ходом. Я не обязан корпеть над ней ночами. А партию молодого голландца с великим японцем я разбирал, если ты помнишь, после полуночи, на кухне, когда все уже спали...

— Кроме меня, — произнесла Яна со слезами на глазах. — Я не спала, ждала, когда же ты, наконец, закончишь свое дурацкое Гинго...

Тут она резко встала со стула и выбежала из комнаты, Виктор устремился за ней, а я, предоставленный самому себе, остался сидеть за пустой чашкой, с неприятной тяжестью на сердце и трусливыми мыслями в голове о том, как бы поскорее и незаметнее исчезнуть из этой квартиры.

Я не знаю ни одного человека, которому бы чужие семейные ссоры доставили хоть малую толику удовольствия. А если учесть, что та, свидетелем которой я только что явился, касалась азартного увлечения, которому подвержен и сам, нетрудно представить себе мое состояние, когда Виктор и Яна пикировались между собой.

Моя супруга, к счастью, относилась к Гинго терпимо. Думаю, здесь была и заслуга ее мужа — я не был неистовым фанатиком этой игры, а только скромным поклонником, чье почитание сводилось к тому, что изредка, не чаще раза в неделю, я отпрашивался у жены в Гинго-клуб, и обычно она разрешала со словами: "Черт с тобой, иди, раз уж тебе неймется, только на обратном пути захвати картошку и лук". Надо ли объяснять, что я покупал все, что она просила?

Я выбрал правильную политику, но Виктор больше меня погрузился в Гинго, прикипел к нему сознанием, и, оказалось, попросту говоря, он более страстная, чем я, натура.

Однако и он преуспел в семейной дипломатии, ибо не успел я исчезнуть, как они вернулись. Их появление я бы сравнил с проглядыванием солнца после короткого, но бурного ливня.

— Извини, Семен, я немного понервничала, — сказала Яна мне со спокойной улыбкой на губах. — Вот дуреха, забыла, что ты тоже играешь в эту идиотскую игру.

Я только виновато улыбнулся. Никогда не умел обходиться с красивыми женщинами, вечно терялся и прятался за подходящую случаю мимику.

Напоследок я взглянул на Янин профиль: голубенькие жилки на виске мирно и размеренно пульсировали.

По дороге домой я размышлял на тему: "Гинго и современный мир". Мои рассуждения походили на спряжение глагола "играть": я играю (потому что защитился, вполне доволен своим статусом, а сделать большее мне не дают); он играет (потому что защищаться не считает нужным и ему некуда деть непочатый край энергии и способностей); они играют (потому что им нужна какая-то разрядка, какой-то выход из различных тупиковых жизненных ситуаций — как говорится, все лучше, чем водку пить!). И так далее. У каждого, таким образом, есть какая-то причина, о которой он, быть может, и не догадывается. Но обязательно есть.

Все-таки странно устроен человек! Ему нужно все — и плюс еще что-то. Это "что-то" может быть простым созерцанием гор или звездного неба, участием в любительском спектакле или коллекционированием проездных билетов, отращиванием бороды или периодическим голоданием во собственное здравие... При этом он будет убежден, что занят чем-то необыкновенно достойным и в высшей степени разумным. Он посвященный. И, несколько высокомерно посматривая на всех прочих, думать: "Конечно, жаль, что они обыкновенные люди, но что поделать... Не каждому дано. А я, слава богу, постиг".

На станции метро я обратил внимание на группу старшеклассников, устроившихся на лавочке и отнюдь не собирающихся куда-то ехать — они пропустили уже несколько поездов подряд. Они были страшно увлечены, и я заподозрил, что они рассматривают порнографический журнал. Подошел ближе. Услышал знакомое: "Ставь "дом"... Ставь "дом", тебе говорю!.. Ты что, опупел? Нельзя ему давать ставить "паука"! Режь!.. Распространяйся!.."

Я подошел, заглянул через головы, мгновенно оценил позицию и понял, что "крестики" скоро выиграют. Но не стал вмешиваться и спокойно отошел в сторону — чему быть, того не миновать.

 

Приступая к рассказу о самом необычайном периоде жизни моего друга, прежде всего нужно отметить следующее обстоятельство, без которого трудно понять амбиции Шарманова в этом деле. Бесспорно, что в первое время знакомства с Гинго он не имел никаких далекоидущих "наполеоновских" планов, считал, что это такая же обыкновенная игра, как, например, шахматы, и намеревался только немного поразвлечься — убить, как говорят, время. Вникая постепенно в суть, причастившись к первым победам и поняв всю глубину этой действительно необыкновенной игры, Виктор вдруг вспомнил свою прежнюю мечту — пройти "стезей удачи", найти и утвердить себя хоть в чем-то, что может принести ему удовлетворение. Ведь если нет стоящего дела, нет и подлинной радости жизни!

И только потом уже в нем проснулись честолюбие и жажда, если хотите, бессмертия. Континуум людей ушел бесследно в небытие, лишь имена тех, кто мелькнул на гребне славы прежде чем уйти в пучину, сохранились в нашей памяти. "Почему бы не попробовать завоевать себе чуточку славы? — вероятно, думал Виктор Шарманов, выигрывая партию за партией, турнир за турниром. — Почему бы не прославить свою фамилию? Пусть даже не взятием какой-нибудь неприступной крепости и не написанием бессмертного романа, а отысканием той самой Наиглавнейшей из форм, о которой говорится в Тибетских рукописях?"

Конечно, можно попросту объявить Шарманова истероидным психопатом, ищущим себе признания, — и дело с концом. Но я не думаю, что это многое прояснит. Есть, безусловно, люди, одержимые таким бурным желанием достичь чего-то, что они не могут ничего с собой поделать и готовы пойти на какие угодно жертвы во имя святой, как им кажется, цели. Эти люди — фанатики. Их состояние не болезнь, а скорее склад характера. А уж коли это так, то такие люди никогда не переведутся на планете, ибо характер — как раз то, что воспроизводится в природе с завидным постоянством. Можно убедиться в этом, прочитав "Характеры" Феофраста, жившего в III веке до нашей эры.

Болезнь побеждают и изгоняют, характер — никогда.

А у Шарманова, несомненно, был цельный характер.

Прошло года три. Московский Гинго-клуб пополнился новыми членами, натешившиеся исчезли. Образовавшаяся табель о рангах расставила всех по заслуженным местам. Я, между прочим, вошел в десятку сильнейших, Зайцев скатился на тридцать вторую позицию, что касается Шарманова, то ему было уготовано место в первой тройке, вместе с Воробьевым, сэнсэем клуба, и двадцатилетним парнем, которого мы все звали между собой Реснитчатым. Он пришел в клуб пару лет назад — эстрадно-красивый парень, с виду маменькин сынок, черноголовый, с бархатными глазами и длинными, девическими ресницами, загибающимися кверху. Когда он улыбался, то походил на голливудского киногероя. Когда он хмурился, его так и хотелось погладить по головке и дать конфетку. В общем, поначалу никто в расчет его не брал, но когда проводили Кубок Москвы, он неожиданно вышел в полуфинал, где проиграл Воробьеву.

Кстати, в другой полуфинал вышел Шарманов и Борис Трубник. Виктор выиграл довольно убедительно, потом со скрипом победил Воробьева и взял кубок. Помнится, в то время я заехал как-то за ним в Институт низких температур, где он работал, и увидал, что стенная газета, словно речь шла о рождении крон-принца, возвестила о его успехе приветственным залпом на полный лист ватмана:

 

ПОЗДРАВЛЯЕМ !!!

ВИКТОРА ШАРМАНОВА —

победителя Кубка Москвы по ГИНГО !!!

 

Признаться, я был польщен, что событие не осталось для общественности незамеченным, и гордился тем, что именно мой друг произвел такой сейсмический фурор. Что ж, он вполне заслужил почестей. Вряд ли кто-нибудь в ту пору посвящал себя Гинго больше, чем он. Исключая, конечно, западных профессионалов. Но это уже крест, так сказать, исторический — мы всегда позже стартуем, зато как разгонимся...

Популярность Гинго давно перемахнула за рамки одного нашего города. Вся страна всколыхнулась и принялась неистово выкладывать формы, тщетно стремясь найти Наиглавнейшую. Были сделаны первые, пробные шаги по консолидации этого неунывающего движения, и в этой связи вспоминается турнир в Гурзуфе, первый из всесоюзных, на котором мы с Шармановым присутствовали.

Съехались гингоисты со всей страны. Был Скалютов из Перми, Трубецкой и Ванилин из Ленинграда, Жук из Киева, Гинатулин из Алма-Аты и другие, менее известные, но не менее грозные противники.

Федерацию Гинго еще не образовали, и для поездки использовались личные средства участников. Каждый выкручивался, как мог. Не знаю, как Шарманов (хотя думаю, что у него, зятя Тороватовых, не было больших проблем с деньгами), а лично мне пришлось пойти на обман. С большими трудностями я пробил себе командировку в Ялту для установки прибора по измерению фреонов на метеостанции в Ай-Петри.

Обман заключался в том, что "установить" прибор означало всего лишь привезти его на место и включить в сеть. Все остальное было сделано и отработано в Москве, так что на эту примитивную процедуру вовсе не нужно было десяти дней, указанных в командировочном предписании.

Ну да ладно. Не у меня одного случались в жизни моменты, когда из-за объективных обстоятельств приходилось поступаться кое-какими этическими нюансами. Мы делаем это ради другой, более высшей, как нам кажется, цели, притягивающей нас, как магнит. Нас глупейшим образом гонит к ней вперед, и мотивы, влекущие нас, могут показаться кое-кому смешными (ехать за тридевять земель, чтобы сыграть пару-тройку партий в Гинго?!), но нам-то все равно ужасно хочется это сделать, и мы делаем, ничуть не чувствуя себя преступниками... Главное — и я думаю, любой со мной согласится, — чтобы в конечном счете лелеемая цель не оказалась очередным миражом, чтобы она не рассыпалась в прах от одного только прикосновения, ибо тогда любой наш шаг к ней будет казаться потом глупым и бессмысленным.

Итак, мы с Виктором прибыли в Гурзуф.

Май выдался в Крыму холодным. На Медведь-гope висела клочьями белая шкура густого тумана, море дышало ледяными парами, и по набережной прогуливались первые курортные ласточки, одетые в предусмотрительно взятые меховые куртки с капюшонами. Местные говорили, что февраль был гораздо теплее — ходили в рубашках с коротким рукавом, даже в шортах. Потом налетел циклон — и вот, пожалуйста.

Было досадно, поскольку я прилетел не с намерением занять какое-нибудь место (мне это не светило), а мечтал, скорее, о другом — отдать должное Крыму и обязательно выкупаться в море. Погода перепутала все мои планы по части сочетания приятного с полезным (или, как непременно сказала бы Яна, учитывая ее отношение к Гинго, приятного с бесполезным), и меня не радовал даже сильнейший состав участников, знавших друг о друге понаслышке и впервые съехавшихся, чтобы показать себя в деле.

Майский холод Крыма подействовал на меня удручающе, а Виктор, напротив, ничуть не выглядел обескураженным и был настроен побороться за одно из первых мест. Что ж, несмотря на свой небогатый практический опыт, он имел все шансы выиграть турнир. Я искренне желал ему успеха.

В гостинице оказалось много свободных мест — что удивительно даже для мая, — и мы устроились с Виктором в двухместном номере. Первым делом я достал из чемодана шерстяной свитер, прихваченный из Москвы "на всякий пожарный", и надел его, клацая зубами от холода.

Шарманов проделал то же самое.

— Не повезло с погодой, — кровожадно поглядывая на меня, сказал он, добывая из своей сумки самодельный складной бан и две деревянные кубышки с камнями. — Ну что, разомнемся?

Он приставал ко мне с этим предложением еще в самолете, потом в Симферопольском аэропорту в ожидании троллейбуса до Гурзуфа, затем в самом троллейбусе, но я отказывался под тем предлогом, что играть в пути неудобно, можно потерять камни, хотя опасался совсем другого — страшно не хотелось проигрывать.

К чему нужны отрицательные эмоции перед самым турниром?

— А стоит ли? — как можно равнодушнее ответил я, стараясь не глядеть на бан. — Лучше пойдем, осмотрим окрестности. Надо пройти акклиматизацию, ведь завтра игра.

Как ни уговаривал он меня, я отказался наотрез. Мы вышли из номера и, засунув руки в карманы брюк, стали спускаться к набережной по крутой, скользкой, вылощенной миллионами сандалий булыжной улочке, петляющей между маленькими приземистыми домами.

Я никогда не был в Гурзуфе, но его поэтическое название каким-то непостижимым образом убеждало, что этот край таит в себе много самых неожиданных чудес. И одно из них мы обнаружили довольно скоро.

Массандровские вина... Когда-то в студенческие годы мы с Виктором считали, что нет ничего лучше. А человек так устроен, что даже если потом его интересы и смещаются в иную область, ностальгическая грусть по юношеским пристрастиям все равно остается и, подобно лихорадке, нет-нет да и проявится как бы напоминая, что любые наши чрезмерные увлечения не проходят бесследно. Я, например, некогда без ума влюбленный в музыку ливерпульской четверки, до сих пор не могу слышать их мелодии без какой-то щемящей боли в груди...

Короче говоря, когда мы увидели в витрине бутылку "Массандры", то не устояли. А придя в номер, открыли одну — "для сугрева", чтобы не заболеть. Но тогда получилось, что Виктор повезет в Москву меньше, поскольку мы взяли равное количество, и я, как справедливый человек, открыл свою...

Нас "зацепило"...

Наутро я встал с головной болью. Виктор еще спал, тяжело посапывая носом, и, взглянув на его опухшее, в красных пятнах лицо, сухие губы и небритые, помятые щеки, нетрудно было догадаться, что после пробуждения его ждет не лучшее самочувствие.

Я посмотрел на часы — до начала оставалось ровно пятьдесят минут. Голова кружилась, во рту ощущался сухой привкус горечи. И ни одной путной мысли, кроме той, что мы сваляли огромного дурака, накинувшись вчера на "Массандру" и опорожнив в конце концов все наши запасы.

Виктор лежал, как бревно. "Вот что бывает, когда собираются вместе два старых приятеля", — вяло протянулась мысль.

— Подъем! — заорал я, хлопая Шарманова ладонью так, как делал он, когда мы работали в стройотряде и наши койки стояли рядом.

Он с трудом разлепил веки, посмотрел на меня затуманенным взором и хрипло спросил:

— Который час?

— Старина, через пятьдесят минут мы должны уже быть там, — ответил я как можно более оптимистически. — Успеваем... Есть мне не хочется, но я бы выпил бутылочку кефира. Или даже две.

Откинув одеяло, он встал и, шатаясь, пошел к умывальнику: хороши огурчики, нечего сказать!

— А я бы с удовольствием заменил свою голову на чью-нибудь еще.

Он открыл кран, тут же припал к нему губами и стал пить, захлебываясь от жадности. В это время я наспех одевался, но мне никак не удавалось попасть в штанину. Жалкое зрелище — утро двух загулявших хлопцев, скажу я вам.

— Зачем мы это сделали? — Риторический вопрос Шарманова показался мне донельзя смешным, и я глупо хихикнул. — Зачем? Я же ни черта сейчас не соображаю. Как я буду играть? Я просто не высижу пяти часов кряду.

— Без паники, старина, — успокаивал я, вдохновленный тем, что мне удалось-таки надеть брюки. — Тяжело будет только первый час.

— Ну а потом?

— Потом суп с котом.

— Вот именно. — Он тоже приступил к одеванию, и, право же, ему удавалось это не лучше меня. — Поскольку поставленные камни не передвигаются, ответственность хода в Гинго больше, чем где-либо еще. — Он назидательно поднял вверх указательный палец. — Можно попасть в такое положение, которое ни один муэдзин не выправит.

К великому сожалению, его слова оказались пророческими. Мы оба продули, и мне даже не хочется вспоминать, как это случилось. Такого разгрома я лично давно не видел. Нас разнесли в пух и прах. После я слышал, как один из участников говорил другому, что в Москве, мол, самая слабая секция Гинго — посмотрите, как эти играют...

Хотелось выть от обиды. Не за себя — за Виктора. Я, может, и в самом деле слабак, но в Шарманове я был уверен.

Я корил себя на чем свет стоит: если б не был таким щепетильным и согласился тогда в гостинице "размяться", мы бы не пошли гулять и не накупили бы массандровских вин, и тогда не случилось бы всего того, что за этим последовало.

Турнир проводился по полуолимпийской системе: тот, кто проигрывал сразу, больше не участвовал, так что мы оба оказались за бортом событий. Конечно, можно порассуждать на тему, справедливо это или нет, но таковы были правила, а четвертая заповедь играющего в Гинго, разработанная активными деятелями этой игры, говорила: "Правила — это путеводная звезда, ищущего Наиглавнейшую форму. Не усвоил правила — не садись за бан". И хотя здесь подразумеваются прежде всего правила игры, а не правила соревнований, разница эта настолько незначительна, что спорить было бы глупо. Когда кто-то из неудачников заикнулся было о "плохой формуле турнира", один из организаторов так и сказал: "Все эти разговоры в пользу бедных".

Вечером пили пиво в чебуречной. Внешне мы выглядели лучше, но наше настроение опустилось ниже нулевой отметки, и не было никакой возможности его поднять. Грустными глазами Шарманов оглядывал зал, а когда мы с ним встречались взглядами, неизменно опускал их долу, как побитая собака, виновная перед своим хозяином. Однако я был виноват в такой же степени, что и он, только ощущение своей вины выражал по-другому: я без конца задавал Виктору отвлекающие вопросы, на которые он неохотно и без всяких эмоций отвечал.

— Всю игру меня мучила жажда, — говорил я, криво улыбаясь. — А тебя?

— И меня, — кивал он.

— Черт возьми, я проглядел его "любопытную лошадь" буквально за два хода... А ты? Небось, тоже зевнул?

— Тоже…

Наконец Виктор осушил свою кружку до дна и решительно отставил ее в сторону. Придвинувшись ко мне, спросил:

— Знаешь, отчего все это получилось?

— Ну?

— Оттого, что мы с тобой не личности, а тюфяки. А Гинго — это игра личностей, между прочим.

— Ты имеешь в виду, нам не хватило интеллекта?

— Причем здесь интеллект? — поморщился он. — Личность, прежде всего, — воля и характер. Без этих компонентов интеллект — злая насмешка судьбы.

Я бы мог с ним поспорить, но не стал. За себя не ручаюсь, но у Виктора характер был. Я почувствовал это еще тогда, в стройотряде, когда случилась "голубиная" история.

Правда, если вспомнить вчерашнее, как мы безвольно и бездумно доставали из сумок бутылку за бутылкой, можно было бы подумать и обратное. Но то было временное умопомрачение, падение, которое происходит, когда вдруг так оступаешься, что удержать равновесие просто невозможно.

— Ну и что теперь делать? Бросать Гинго?

— Нет. — Он покачал головой. — Зачем такие крайности? Нужно развивать волю. Усиливать характер.

— Понятно, — усмехнулся я. — По утрам зарядка и обливание, не есть мяса, когда сводит пузо от голода, говорить только правду...

— Начать нужно не с этого, — сказал Шарманов вполне серьезно, словно не замечая моей иронии. — Лично я решил бросить пить. Вот эта кружка пива, — он указал пальцем на нее, — последняя.

"Ну-ну, — подумалось мне, — сколько-то еще раз ты дашь это слово".

(Забегая вперед, скажу: с того момента Виктор не взял в рот ни капли спиртного. И если это не признак несокрушимой воли, если это не черта сильного, мужского характера, то как вы думаете — что э т о ?)

Когда мы вернулись в гостиницу, в нашем номере уже не было никаких следов вчерашнего загула. Зато женщина, выдавшая ключ, посмотрела на нас с каким-то прискорбным, изучающим интересом, по которому можно было догадаться, что уборщица поделилась с ней своим наблюдением, и сказала строго:

— Смотрите не дебоширьте.

Виктор остановился. Он уже вошел в колею и превратился в прежнего обаятельного парня.

— Господь с вами, разве мы похожи на дебоширов?

— Не знаю, на кого вы похожи, — сердитой скороговоркой ответила она, недовольная тем, что с ней вступили в полемику, — а будете себя плохо вести, вас живо выселят, так и знайте.

— Кажется, у нас здесь плохая репутация, — сказал мне Виктор в номере.

Я грустно усмехнулся.

— Я уже это понял. Она глядела на нас, как на двух оживших ископаемых... И вообще мне здесь перестало нравиться. Может, махнем завтра на Ай-Петри?

— Ты извини, — смущенно ответил Виктор, — но мне хотелось бы посидеть на турнире. Записать партию Гинатулина и Трубецкого. Да и встреча Ванилин — Жук тоже, вероятно, будет интересная. — Он положил мне руку на плечо. — Езжай без меня, а?

В Москве, между прочим, мы договаривались съездить на Ай-Петри вдвоем.

— Как хочешь, — разочарованно сказал я. Конечно, я думал, что он поедет со мной: после того, как с нами тут нехорошо поступили, у меня возникло прямо-таки отталкивающее чувство к этому турниру. Но у Виктора, видимо, было другое мнение. Вообще у него было другое отношение к Гинго, как я уже говорил: он воспринимал Гинго более серьезно и глубоко. И хотя я знал это, его отказ ехать на Ай-Петри расстроил меня. "Фанат", — обозвал я его мысленно.

И поехал один.

Я добрался туда на попутном экскурсионном автобусе. На метеостанции жил хмурый бородатый метеоролог с женой и двумя детьми. По всей территории были натянуты веревки с выстиранными детскими колготками. Он выслушал меня без особого энтузиазма и коротко отрезал:

— Не буду я их мерить.

"Их" — это значит фреоны. Он словно был сердит на них.

— Но почему? Разве это так трудно? Включать и выключать вот этот тумблерочек, а потом смотреть вот в это окошечко... Что ж тут трудного?

— Дело не в этом... с меня и моих обязанностей хватает. Вы знаете, какой у меня оклад?

Измерение фреонов нужно было нашему институту для внеплановой темы, никаких "директивных" документов на сей счет не существовало, поэтому я не нашел ничего лучшего, как предложить ему оплатить эту работу непосредственно из рук в руки.

— Да пошел ты знаешь куда, — вяло ругнулся он. — Не в этом ведь дело.

Он скрылся в доме, и я уныло потянулся за ним без всякой, впрочем, надежды. Уезжать так скоро мне не хотелось. Подняться на такую высоту, чтобы посмотреть на колготки, унылого бородача, узнать о его невысоком окладе — и уехать? Вот уж действительно — не повезет, так во всем.

Бородач сидел на старом, замызганном, основательно продавленном диванчике, на котором был разложен разлинованный под поле для игры в Гинго лист ватмана. Зелеными и красными пуговицами метеоролог выкладывал формы, играя сам с собой. Увидя это, я быстро сообразил, что у меня, кажется, появился шанс.

- Не сыграть ли нам партию? — предложил я.

Бородач встрепенулся. Он поглядел на меня с недоверчивым интересом — как голубь, перед которым покрошили хлебушек: клевать или не клевать?

— А вы играете?

— Так. Чуть-чуть... Кстати, можно сыграть "под интерес": если вы мне сдуете, то будете мерить фреоны.

— А если сдуете вы? — спросил он, азартно смахивая с поля пуговицы и сортируя их по двум кубышкам.

— Тогда сбросим мой прибор с Ай-Петри.

— Идет, — обрадовался метеоролог.

Бедный малый! У него, видимо, так мало тут развлечений, что лицезреть, как дорогой железный ящик летит вниз в пропасть и разбивается вдрызг о какой-нибудь выступ, было для него чем-то вроде цирка.

Ту партию я помню до сих пор. Право, это было веселое занятие! Мне удалось замаскировать свой "полупрофессионализм" и так построить игру, что метеоролог чуть ли не до самого последнего хода был убежден в своем выигрыше. Я же, заранее зная, чем все это закончится, усиленно имитировал напряженный поиск путей к победе, хотя она стала видна мне после первых двух десятков ходов.

Мои легкие формы грациозно скользили по игровой поверхности подобно разогнавшимся конькобежцам. Неуклюжие, тяжелые формы метеоролога, пыхтя, с трудом ползли от клетки к клетке. Они были вопиюще уязвимы, но до поры до времени мои камни великодушно щадили их очевидную беспомощность. Метеоролог этого не замечал. Волнуясь за исход встречи, он ерзал, отчего пружины дивана под ним сжимались.

Мы играли без учета времени, и я возблагодарил судьбу за то, что мой партнер оказался не тутодумом. Спустя час партия стала подходить к финалу. Игра в кошки-мышки кончилась, я ловко пролез своими камнями на его территорию и зажал две его формы. Мог бы и больше, но не стал, щадя примерную старательность хозяина метеостанции. Подсчет показал, что я выиграл двенадцать очков.

Результат поразил воображение бородача. Он глупо таращил глаза на доску, щипал себя за бороду и бросал скороговоркой какие-то бессвязные слова:

— Что такое?.. Черт... Ах, это... Не может быть... Да нет... Надо было... Или здесь... Зачем это я?.. А как же?.. Проклятье... Раньше...

Я не стал педалировать его проигрыш, только скромно произнес:

— Ну что ж, мне повезло.

Он поднял на меня сумасшедший взгляд.

— Еще одну партию?

Честно говоря, этого предложения я опасался больше всего. Как себя вести? То ли отказаться — но тогда он может обидеться и не соблюсти условия нашего уговора. То ли согласиться — и тогда уже возникала следующая проблема: выиграть ли у него опять или поддаться? Мои мысли заметались между Сциллой и Харибдой этих альтернатив, но тут неожиданно пришло спасение в образе жены метеоролога и его двух малюток, появившихся в доме, как залетевшие из космоса частицы в камере Вильсона. Дети с криком радости бросились папаше на шею.

Бородач помягчел. Я сообразил, что благосклонная судьба дала мне еще один шанс, и стал торопливо объяснять, что уже поздно, надо в обратный путь, в Гурзуфе меня ждут, а вот в следующий раз, через годик, когда я приеду за результатами его замеров... Метеоролог засмеялся.

— Бог с вами! Ваша взяла! Значит, как, говорите, регистрируются фреоны на этой бандуре?

Я вернулся в гостиницу если не счастливым, то по крайней мере удовлетворенным. Шарманов сидел за баном. На доске стояла очень сложная позиция, и я тоже с удовольствием углубился в нее. Мы ломали над ней голову часа два, после чего Виктор нашел-таки элегантный ход, приводящий партию к однозначному результату.

— Я так и знал, что Ванилин стоял лучше! — воскликнул Шарманов, глядя на меня горящими глазами. — Ему не хватило времени, чтобы отыскать этот ход!

Меня слегка позабавило его неподдельное ликование по этому поводу. Нашел чему радоваться! Какая разница, кто кого "обул" — Жук Ванилина или наоборот?

— Дело не в этом, — сказал Шарманов, укладываясь спать с прилежностью пионера "Артека". — Дело в принципе. Чья стратегия была лучше...

— Может, винца махнем?

— Старик, я же сказал, что больше не буду. Баста! — Отвернувшись к стене, Виктор подтянул повыше одеяло и ушел в сон...

И все-таки не могу сказать, что Гурзуфский турнир закончился для нас бесславно. Как-то получилось, что победитель Жук, то ли сломленный тщеславием побед, то ли уступивший беззаветной преданности Шарманова Гинго, видной даже невооруженным глазом, согласился "оказать честь" и сыграть еще одну, дополнительную партию с Виктором. И тут уж мой друг показал все, на что способен! Победитель турнира имел весьма бледный вид, когда, играя то же начало, что и в своей партии с Ванилиным, он вдруг напоролся на великолепный ход, найденный Виктором в день, когда я ездил на Ай-Петри. Правда, киевлянин нашел в себе силы и не сдался тут же, доиграл до конца, но сорок девять очков, выигранных моим другом у чемпиона, заставили всех по-иному посмотреть на Московский Гинго-клуб. Без сомнения, в последний день пребывания в Крыму Виктор спас репутацию нашей секции...

Когда мы улетали в Москву, вдруг распогодилось, облака разбежались и исчезли за горизонтом, температура резко поползла вверх и пахнуло настоящим летом. Юг прощался с нами весьма учтиво, даже уезжать не хотелось.

То, что происходит в первый раз, обычно никогда не забывается. Я имею в виду значительные события жизни. Для нас с Шармановым турнир в Гурзуфе таковым именно и оказался. После него Виктор стал одержим Гинго-страстью, я же малость поостыл, стал пропускать субботы в клубе и играл от случая к случаю. Вообще, эта игра отошла у меня на задний план — отчасти потому, что я мало чего, как выяснилось, в ней достиг, отчасти потому, что на работе мне, наконец, дали новую тему, которую я безуспешно пробивал несколько лет, из-за чего собирался даже увольняться. Но вдруг — на тебе, Семен Данов, подарочек к празднику, кушай на здоровье! Я сказал: "Спасибо" — и приступил к работе.

И еще мне дали в подчиненные трех остолопов, отчего я вырос в собственных глазах.

 

А колесо Гинго уже покатилось по стране, и остановить его было невозможно. Понял я это в Гурзуфе. Там же мне стало ясно, что у моего друга есть хорошая возможность вылезти на этом деле, подняться до такой степени, что он станет всем виден и ясен, как высокая гора в погожий день. Естественно, как ближайший его друг и соратник я гордился такой очевидной неочевидностью, даже чувствовал в этом свою скромную заслугу, как будто был его тренером и вложил в него все свои несбывшиеся чаянья и надежды. А что он не стал делать себе научную карьеру — пусть себе! В этом мне виделось некоторое разнообразие путей человеческого бытия. Я знал одного малого, который поступил после Суворовского училища на журналистику, а сейчас работает стюардом. Уж не говорю о многочисленном племени физиков, переквалифицировавшихся на более прибыльное рытье могил. Или об ожидающих славы писателях, вкалывающих в котельной... Чем путь Гинго хуже?

Итак, Шарманов вовсю играл, участвовал в турнирах, побеждал — добывая себе славу или, как говорили древние китайцы, "изнурял свое тело и испепелял свое сердце". Вскоре он добился самого высокого рейтинга в стране по Гинго. Когда к нам с показательными играми прибыли японские профессионалы, только он да Реснитчатый сумели одержать верх в своих партиях.

Лысые, узкоглазые, корректные японцы признали манеру игры Виктора, выделили его из сонма советских любителей. Мягко пожимая ему руку, их сэнсэй почтительно улыбался и щебетал что-то на своем птичьем языке. Наш переводчик мялся и, завистливо смеясь, не переводил. Раздираемый любопытством я поймал его за пуговицу небесно-голубого блейзера и спросил: "Что они ему говорили?" Переводчик с иронией посмотрел на меня: "А-а, глупости всякие. Дескать, приглашаем тебя в Страну Восходящего Солнца на стажировку, за счет Профессиональной Лиги Гинго... — Он осторожно высвободил свою пуговицу из моих пальцев. — Все равно без толку! Кто его пустит, хотел бы я знать?" Я разозлился: "Какое ваше дело? Вы должны переводить!" Но вскоре я угомонился и подумал: "А в общем-то парень прав. Чем тратить усилия на бесперспективную борьбу с нашей бюрократией, лучше просто не брать в голову — и все".

Как бы то ни было, Виктор Шарманов стал одним из лучших гингоистов страны. Он выиграл матчи у Скалютова, Трубецкого, Жука, Ванилина, Гинатулина... Короче — у всех ведущих мастеров Гинго. Оставалось только разобраться с Реснитчатым.

За прошедшие годы Реснитчатый вытянулся, стал шире в плечах, но почему-то еще больше похожим на маменькиного сынка. Его бархатные глазки лупали по-девичьи невинно, но попробовали бы вы попасться к нему в лапы — я имею в виду игру Гинго, разумеется! Незадолго до начала матча он мне признался: "Когда я играю, у меня такое ощущение, будто беру соперника за горло и ме-едленно так сжимаю..." Я не без интереса посмотрел на него: глаза добрые, карие, ресницы красиво загибаются кверху. Я перевел взгляд на руки: узкие, длиннопалые, руки-змеи. С виду, конечно, разглядеть трудно, но я живо представил, как эти руки обвивают мое горло... и содрогнулся.

Тогда-то я понял, что Шарманову будет очень тяжело. Реснитчатый не менее упорный, чем Виктор, такой же честолюбивый, и мне показалось, что для достижения цели он ни перед чем не остановится... Мне захотелось поделиться своими соображениями с Шармановым.

И вот, как много лет назад, я позвонил на квартиру Тороватовых из телефона-автомата в подземном переходе на площади Пушкина, желая где-нибудь встретиться с Виктором и поддержать его морально.

— Вас слушают, — сказал после соединения глуховатый голос, в котором что-то было от усталого вельможи. — Говорите!

— Попросите, пожалуйста, Виктора.

— Набирайте правильно номер, — посоветовали мне резко и повесили трубку. Что за черт? Опять та же история! Я вспомнил про избирательность памяти Тороватова и был сражен завидной стабильностью его натуры. Кремень! Время не в силах бороться с подобными людьми, оно пасует. Таких мастодонтов невозможно исправить — к ним либо надо приспосабливаться, либо вовсе не брать в расчет.

Я отошел от телефона-автомата и, сгибаясь пополам, стал смеяться. Народ обходил меня стороной. Отсмеявшись, я еще раз позвонил и, применив прием многолетней давности ("Это квартира Тороватовых? Виктора, Яниного мужа, будьте добры...), добился наконец того, что услышал Шарманова.

— Здоров, чемпион! — сказал я.

— Не сглазь, — ответил он. — Привет и тебе, Семен Данов!

— Послезавтра играете?

— Ага... Придешь?

— Обязательно. — Я помолчал. — Подготовил что-нибудь новенькое?

— Есть одна задумка... Как ты думаешь, что если построить "паука" в центре? — Он принялся объяснять, из вежливости я послушал с минуту, потом прервал и предложил встретиться на Горького. — Хорошо, — подумав, сказал Шарманов, — у памятника в пять.

Он пришел минута в минуту. Приталенная куртка с широкими плечами придавала ему пижонский вид. Думая, что я хотел с ним встретиться, чтобы понять его новый замысел, Шарманов сходу заговорил про "паука" в центре, но я замахал на него обеими руками и попросил отпустить душу на покаяние.

— Да нет, старина, я встретился, чтобы отвлечь тебя от Гинго!

— Отвлечь? — Он явно не понимал, как это можно отвлечься от Гинго, говорить о чем-то еще, к тому же накануне решающего матча. Он погрустнел. — А я клетчатую бумагу захватил, хотел продемонстрировать тебе новую стратегию...

— Нет, нет, нет, никаких стратегий. Будем гулять, беседовать. Неужели нам не о чем поговорить, кроме как о Гинго?

Я вцепился в его рукав и повел по Москве, как глухой слепого — изредка Шарманов пытался вставить мне что-то о Гинго, а я показывал ему город, который он не видел. Он настолько уже привык не входить в контакт с теми, кто уводил его от Гинго, что, по-видимому, делал над собой невероятное усилие, чтобы не послать меня ко всем чертям. Он уступал мне брезгливо и высокомерно, я же, пользуясь авторитетом старого друга, к тому же умеющего играть в ту же игру, старался положительно влиять на его психику.

Мы исколесили весь центр: Остоженка, площадь Ногина, Арбат, Сретенка... Впрочем, вряд ли, конечно, мы действительно побывали во всех этих местах за один вечер, тем более, что около семи опять очутились на Горького, перед рестораном "Баку", выставившем на своем фасаде тускло светящиеся буквы, навевающие мысли о чем-то теплом, пряном и вкусном.

К тому времени я не ел уже часов шесть.

— Может, зайдем? — предложил я Виктору.

На двери, как обычно, красовалась табличка "Мест нет". Очереди, правда, тоже не было, и это вселяло крохотные надежды на то, что внутрь — при известном, как водится, упорстве — попасть можно.

Решили рискнуть.

Прошло не так уж много времени, прежде чем с золотыми позументами на фирменном пиджаке гардеробщик, прильнув к стеклу, оглядел нас с ног до головы. У меня радостно дрогнуло сердце, но напрасно: он тут же без слов убрался, как бы давая тем самым понять, что таким бедолагам, как мы, следует приготовиться к затяжной осаде.

— Ах, так, — азартно сказал Виктор, потирая руки, — ну что ж... Если раньше мне было все равно, теперь считаю себя обязанным проникнуть в это заведение!

Мы стояли, гипнотизируя дверь угрюмо-голодными взглядами, но она, задубевшая и видевшая всякое, распахивалась лишь тогда, когда в ее стеклянную часть требовательно стучали золотой печаткой на среднем пальце: "Сезам, откройся!"

Пропустив так несколько бригад южан, Виктор, наконец, потерял терпение и решил слегка потревожить невозмутимое хладнокровие гардеробщика, когда тот расшаркивался перед очередными посетителями.

— Послушайте, любезный... Почему вы их пускаете, а нас здесь маринуете?

— У них заказано, — нахально ответил гардеробщик.

— Я понимаю... Но простые смертные, которые без заказа, тоже ведь имеют право на питание. Вы как считаете?

Он только пожал плечами, закрыл дверь на засов и вновь растворился в холодной полутьме.

Нашего оптимизма поубавилось. Прошло минут сорок, а шансов на шашлык не прибавилось. Теперь я начал догадываться, почему перед этой дверью не было никакой очереди: вероятно, люди просто не выдерживали этого стоячего марафона!

— Может, уйдем? — внес я на рассмотрение очередное предложение.

Шарманов, как и следовало ожидать, отверг его. Безудержное, прямо-таки рабское служение поставленной перед собой задаче было у моего приятеля в крови, и я пожалел, что, зная это, так необдуманно направил его энергию на достижение столь унизительной цели.

Но тут совершенно неожиданно пришло спасение, и не изнутри, как мы ожидали, а снаружи.

— Что, застряли? — Мы обернулись и увидели парня лет тридцати с продолговатым, точно дыня, черепом, коротко подстриженными усиками и черными, как ночь, глазами... — Пустите-ка. — Мы посторонились, и он сердито грохнул в дверь кулаком. — Где он там?

Гардеробщик испуганно приник к стеклу красной плоскостью лица. Молодой человек сунул ему под нос какую-то книжечку, и тот суетливо открыл ему заветные врата.

— Они со мной, — небрежно бросил молодой человек. Гардеробщик глухо, по-псиному, заворчал, однако мы, быстро сообразив, что мешкать опасно, без промедления двинули следом за нашим благодетелем.

Есть хотелось нешуточно. Сверху тянуло дымным запахом жареного мяса, и теперь ни одна сила на свете не смогла бы вытурить нас отсюда.

Администратор в зале не удивился нашему появлению, из чего я сделал вывод, что гардеробщик тормозил нас по чистому произволу. Нам вручили одно меню на троих и усадили за один столик. Свой выбор мы сделали сразу же. Наш визави в меню даже не заглянул. Когда возникла пышнотелая официантка, он заказал себе маслины, столичный салат, жаркое и...

— Четыреста водки, — излишне, как мне показалось, спокойно.

— Не много ли? — Официантка оценивающе посмотрела на клиента.

— В самый раз.

— Столько не положено.

— Я вас очень прошу, — умоляющим голосом сказал он. Официантка оказалась сговорчивой.

Мы с Виктором переглянулись. Наш сосед не был похож на забулдыгу, тем более странным выглядел его заказ... Но каждый, как известно, сходит с ума по-своему. Наверное, ему очень захотелось напиться сегодня, подумал я.

Зал был заполнен на две трети. Уставленные на соседних столиках яства дразнили аппетит. Мы сосредоточенно ждали. К счастью, официантка не стала злоупотреблять нашим терпением, и вскоре мы, так же, как и прочие в зале, усердно заработали челюстями.

— Приятного аппетита, — вежливо пожелал нам темноглазый любитель водки.

— Приятного аппетита, — дуэтом ответили мы.

После того, как приступ голода с грехом пополам был заглушён, мы позволили себе сбавить темп ужина и, как водится на Кавказе, повели за столом, полным яств, неторопливую мужскую беседу.

Тут-то я и выложил Шарманову все, что знал о Реснитчатом. Вместо благодарности, Виктор ухмыльнулся и сказал, что его не интересуют моральные качества партнера. Главное — как он играет, уровень его мастерства.

— Я посмотрел все его партии... Это, конечно, сильный боец, но у меня есть против него тайное оружие, так что — ничего, справимся...

Мне показалось, что мой приятель излишне самоуверен. Вечно он задается. Хоть я и симпатизировал Виктору, но исход матча с Реснитчатым был для меня далеко не очевиден. Подобные "заявки" до начала игр казались мне не только ненужными, но даже вредными. Досадуя, я перевел разговор на студенческие воспоминания: тут мы были на равных.

Мы начисто позабыли о нашем соседе по столу, поэтому его неожиданное вторжение в нашу беседу произвело на нас ошеломляющее впечатление. Я даже не сразу понял: он обратился к нам или заговорил с собой?

— Афганские маслины, — довольно громко объявил он, кладя косточку на блюдце. — Греческие лучше.

Я машинально посмотрел на его графин. Он был уже наполовину пуст. "Все ясно, — подумалось мне. — Захмелел, теперь ищет с кем поболтать".

Мы не стали возражать, что афганские маслины уступают по вкусу греческим, и снова попытались отгородиться от него частоколом воспоминаний студенческой поры.

На какое-то время это удалось. Но после очередной рюмки темноглазый сосед вновь бесцеремонно нарушил наше лирическое уединение.

— Знаете, как пьют водку в Афганистане?

— Нет, — сказал я.

— Кладут в рюмку маслину. Получается выпивка с закуской.

— Вы были в Афганистане? — спросил Виктор.

— Я военный врач, — ответил он на вопрос косвенно.

Вероятно, он ждал наших дальнейших расспросов, но мы тактично молчали, справедливо полагая, что если русский человек принял внутрь стакан спиртного, его уже ни о чем просить не надо, он сам выложит, что у него на душе. Так оно и вышло. Военврач продержался не более пяти минут. Он налил в рюмку водку, бросил туда маслинку и сказал:

— С тех пор, как у них появились эти ракеты, летчики боятся летать. Это все равно, что игрушка: экран, на нем движущаяся цель... Как только пересечена линия, нажимай на кнопку — и самолет готов.

— У нас, наверное, тоже такие есть, — сказал Виктор.

— Не важно, что у нас тоже есть, — поморщился военврач. — Важно, что это вообще существует. Последнее слово науки. И главное, очень удобно для убийцы — он сидит где-то в другом, укромном месте и даже не видит, кого сбивает. Для него это игра. Чик — и готово. Примитивно, как грабли. — Он опрокинул в себя водку, съел маслинку и аккуратно положил косточку на край тарелки.

За одним из столиков развязно засмеялась какая-то подвыпившая девица. Военврач медленно повернулся и поглядел в ту сторону. Девица снова захохотала, а ее кавалер, довольный своим остроумием, взял шампанское. Прозвучал короткий, смачный выстрел.

— Никак не могу привыкнуть, — грустно сказал нам военврач, — Шампанское, женщины... К цивилизованной жизни привыкать, оказывается, гораздо сложнее, чем к... тамошней. Поскорее бы забыть все к черту...

— А много наших... — начал было Виктор, но военврач резко оборвал его:

— Не знаю. А что вы хотите? Война ведь.

К этому времени мы уже закончили свою трапезу, подошла официантка и положила возле меня листок со счетом. Виктор заглянул в него и достал из кармана десятку. Так же, как и мне, ему было неудобно сидеть напротив этого, грустного человека и смотреть, как он тихо напивается. Я чувствовал это и понимал, почему Шарманов так торопился. Официантка утопила червонец в гигантском кармане и, даже не заикнувшись о сдаче, ушла, покачивая могучими бедрами.

Военврач проводил ее мутным, расслабленным взглядом.

Меня вдруг осенил один вопрос, я тут же задал его:

— А почему вы один? Почему без друзей? Где они? Не один же вы вернулись из Афганистана. По-моему, с друзьями выпить приятнее.

— А-а, — его губы скривила презрительная пьяная усмешка. — Не люблю их. Как напьются, начинают орать, какие они герои и все такое. Зачем? Кому это интересно? И потом, с ними не отвыкаешь. А мне нужно вернуться в колею... Понятно? В нормальную колею. Я не хочу никаких воспоминаний. — Он опять положил в рюмку маслину и налил водки. — Будьте здоровы!

Распрощавшись с военврачом, мы вышли на улицу. Желудок больше не ныл, ныло что-то другое, в области сердца. В молчаливом размышлении мы добрели до "Пушкинской", спустились в метро. Тут пути разошлись: я поехал на "Войковскую", Виктор — в Черемушки. В светлом вестибюле метрополитена было невозможно представить изрезанные ущельями горы, изнуряющую жару, лица солдат, с тревогой взирающих на самшитовую рощу, в которой, возможно, сидит в засаде отряд душманов. Но ведь все это есть, кому-то выпало сейчас, в эту самую минуту идти с автоматом и боекомплектом гранат по жесткой земле, не зная, что ждет его впереди...

— Все-таки мир странно устроен, — сказал Шарманов, принимая протянутую мной пятерку, половину счета за ресторан. — Порой от какой-то случайности зависит судьба человека. Одного не призывают совсем, другого отправляют служить в какую-нибудь богадельню, а третий выполняет в Афганистане интернациональный долг...

— Я тоже сейчас об этом думал. И еще вот о чем: стыдно на фоне этой вопиющей несправедливости преспокойненько резаться в Гинго.

Виктор удивленно поднял брови.

— А Гинго-то тут причем? Лично я считаю — наоборот. Если бы весь мир поголовно занимался Гинго, кому бы пришло в голову развязывать войну? В Гинго есть все. Эта игра мудра, как сама Библия.

— Однако ж библейские народы только и делали, что воевали, — заметил я. Шарманов наставил на меня указательный палец.

— Кроме того, Гинго может удовлетворить подспудную страстишку человека к агрессивности. Ведь это противоборство, правда? Ничьей в этой игре быть не может. Выигрыш, а значит, утешенное самолюбие, дает животным страстям человека успокоение. А ты как думал?

Он пожал мне руку и пошел к эскалатору. Невысокий, но очень решительный, он шагал вместе с толпой и чем-то выделялся из нее. Выделялся, невзирая на свой рост. Есть люди, подумал я, которые никогда не сольются с общим потоком. Они как родинка на лице. Или хромота. Или заикание. Или злость в глазах. Или, напротив, непроходимая доброта...

И вдруг мне стало ясно, почему, этих людей никогда ни с кем не спутаешь — на них лежит отпечаток их судьбы. Той судьбы, которую они сами разглядеть в себе не в состоянии. Поэтому-то они и бегут к ней, очертя голову, хотя ничего хорошего она им, может быть, и не сулит.

— А если проигрыш? — крикнул я ему вслед. — Тогда как?

Но он не услышал моего предостережения, шагнул на ступеньку и стал проваливаться вниз, в преисподню, вероятно, думая над построением новых форм, которые он применит в послезавтрашней партии, чем непременно поставит Реснитчатого в тупик и обыграет, как мальчишку. А потом еще раз, и еще... Он мечтает только об одном — стать чемпионом, я хорошо понял это сейчас, когда увидел, как он решительно и смело шагает к эскалатору.

Мне стало и смешно, и грустно. Конечно, быть чемпионом приятно, но стоило ли в таком случае заканчивать институт, получать специальность? Неужели он готовил себя к тому, чтобы с успехом ставить фишки на бан? И только?

А потом, уже в вагоне, я подумал, что во мне говорит уязвленное самолюбие отступившего, повернувшего назад. Если бы я достиг в Гинго той же высоты, что и Виктор, вполне вероятно, что и у меня завелись бы щекочущие мыслишки о радужных перспективах. Чемпион — это всегда первый. Разницы между вторым и сотым — никакой, между первым и вторым — бездна. В Истории остаются только Первые, а кому не хочется в Ней остаться? Пусть даже в образе чемпиона Гинго. Как знать, может быть в далеком будущем, когда не будет ни войн, ни СПИДа, ни всяческих катаклизмов, игра в Гинго станет самым престижным занятием на Земле. И тогда всплывут имена первых чемпионов, и благодарное человечество...

При этих мыслях я сладко зажмурился и вцепился в поручень, потому что вагон вело из стороны в сторону и стоять на ногах в расслабленном состоянии, предаваясь розовым иллюзиям, было опасно.

 

Для финального матча на чемпионское звание отвели одно из помещений Спортивного комплекса на Олимпийском проспекте. Ажиотаж был огромный. Все сознавали, что свершается нечто грандиозное: накануне в московских газетах была опубликована заметка о том, что наконец-то, мол, дождались и мы своего чемпиона — непростительно долго областные секции Гинго, этого молодого, набирающего мощь вида спорта, в силу личных амбиций не могли договориться о создании Российского клуба Гинго, но вот-де наконец трудности преодолены, проведена серия отборочных матчей с участием ведущих гингоистов страны, и теперь — финал, в котором к нашей искренней радости примут участие два столичных спортсмена... Нас всех немного покоробило, что Гинго причислили к разряду спортивных игр, так как при такой спецификации философско-математическая сторона дела как бы низводилась до нуля. Конечно, в Гинго присутствует элемент спорта (раз есть противоборство), кто спорит, но ведь не в этом дело! Гинго — это сплав науки и искусства, вечная тяга человека к совершенству. А может быть, это даже и есть процесс достижения совершенства, ибо игра эта мудра, как жизнь. Разве жизнь — не борьба самодостраивающихся форм? Разве в повседневной действительности более "главные" формы не "поглощают", подобно акулам, менее "главные" и не стремятся стать Наиглавнейшими? Что ни говорите, а в Гинго сокрыто значительно больше тривиальной интриги за абсолютное первенство. Седьмая заповедь играющего в Гинго, разработанная активистами этой игры, между прочим, гласит: "В Гинго неважно, кто победил. Важен результат, полученный в партии обоюдными усилиями игроков". Вот так.

И здесь я должен чуть-чуть поругать своего друга Виктора Шарманова, который, как мне кажется, эту заповедь чтил менее всего. Да, поначалу он получал наслаждение от творения новых форм. Когда же проклюнулась возможность стать чемпионом, он позабыл обо всем на свете и безрассудно кинулся за брезжущим огоньком удачи. Что и говорить — он поступил банально и нам остается только посетовать на это. Но где проходит граница между ценным и ничтожным? Большим и малым? В сознании человека или во внешней, от него не зависящей субстанции? Если б знать...

Соперники появились почти одновременно. Виктор был одет как обычно: джинсы и свитер. Даже по такому грандиозному случаю, как открытие матча, он не соизволил облачиться в костюм, зато Реснитчатый, одетый с иголочки, словно отдувался за двоих: на нем был безупречный английский костюм-тройка, узенький шнурок галстука, сияющие узконосые туфли и — уголок платка в нагрудном кармане. Аккуратно уложенные волосы свидетельствовали о том, что сегодня он был в парикмахерской, причем ни у кого не оставалось сомнений, что Реснитчатый стрижется у с в о е г о мастера.

И Шарманова и Реснитчатого окружили симпатизирующие им гингоисты. Поначалу я никак не среагировал на этот принципиальный раскол и стоял ровнехонько посередине, на одинаковом от двух группировок расстоянии, но потом, когда на меня воззрились уже с недоумением, исправил грех своей нерасторопности и примкнул к отряду Шарманова.

Виктор, судя по всему, чувствовал себя превосходно. Он выглядел таким же торжественно-непобедимым, как тогда в стройотряде, с фингалом под глазом. Он был словно в опьянении. Его возбужденность притягивала и пугала. Я протиснулся к нему сквозь толпу и тепло пожал руку.

— А я уж думал, что будешь в стане Реснитчатого, — сказал он шутливо.

Но я не оценил его шутки и, остро переживая недостаток у себя чувство юмора, спросил:

— Почему?

— Ну как же? Ты ведь колебался, к кому подойти.

— Да не колебался я! Просто растерялся. Все разбежались, как по свистку милиционера, я и не понял ничего.

— Ладно, ладно, не оправдывайся... Может, это было бы и к лучшему, если бы в его лагерь затесался мой человек.

Все засмеялись, а я покраснел. Мне не понравилось, что он предложил мне амплуа шпиона. Все-таки мы дружили с ним с третьего курса, мог бы поднимать свой тонус какими-нибудь более щадящими старых друзей остротами.

Затем все пошли в зал, где состоялась жеребьевка. Фотограф озарял вспышкой помещение, придавая церемониалу историческую значимость. Выходя, Виктор споткнулся, и в отряде Реснитчатого взорвалось настоящее ликование (плохая примета!), которое мы справедливо приписали их абсолютной невоспитанности. Зато наш лагерь разразился бурными аплодисментами, когда после вскрытия конверта обнаружилось, что черные камни в первой партии, а значит и начало, у Шарманова. Начинающий имеет инициативу, а Виктор был не из тех, кто, однажды взяв ее, потом упустит.

Атмосфера, окружавшая матч, напоминала ту, что бывает в странах западной демократии в период предвыборной кампании. Ей-богу — сходство было столь поразительно, что когда Шарманову и Реснитчатому дали слово и они без зазрения совести стали расхваливать свои игровые стратегии, я почти не удивился, хотя в душе посмеялся.

Пустили часы. Виктор без раздумий поставил камень в центр (смелый ход!), наши вновь зааплодировали, а Реснитчатый тут же заявил протест, который был принят, и болельщикам сделали замечание.

Реснитчатый играл очень прилежно. Поначалу его обычное чинное спокойствие ничем не омрачалось, и он восседал, как генерал на коне, — прямо, крепко и надменно. Я раскусил Реснитчатого: он приписывал действиям другие причины, которым бы следовал бы сам, будь менее благоразумным. С издевкой на губах он "поглотил" Шармановского "паука" в центре, но когда понял, что это была ловушка и за это он лишится минимум трех сторон, поскольку образовавшиеся "стенки" черных блокируют к ним все подступы, "заработал шариками на всю катушку", как выразился шепотом мой сосед слева.

Позиция белых ухудшалась и ухудшалась. Четвертую сторону соперники благополучно поделили, выложив там каждый по "любопытной лошади", затем Реснитчатый вторгся в угол, ранее занятый Виктором, укрепился там, выложив "неубиенную" форму, и хотел было "поглотить" форму под названием "ласточкино гнездо", но Виктор сразу же показал, что без труда может подсоединить свое "ласточкино гнездо" к одной из "стен" — к любой, на выбор, — и этот ход для Реснитчатого подобен последнему гвоздю в крышку его гроба, он хмуро протянул Шарманову руку и поздравил с победой. Подсчет очков не производился, однако думаю, что мой друг выиграл не менее тридцати.

Когда мы с Виктором вышли на улицу, уже основательно стемнело. Шарманов шел, напевая. Пять часов борьбы его почти не утомили, — по крайней мере, это было не заметно. До метро было недалеко, мы решили пройтись пешком, размять затекшие члены.

— Ну, ты доволен? — спросил я его, когда мы уже проходили через рядом стоящие турникеты.

Он весело посмотрел на меня и не сразу ответил.

— Разумеется. Эта победа, так же как и будущий выигрыш всего матча, подтверждение правильности одной моей важной мысли.

— Что же это за мысль?

Мы спустились в вестибюль, поэтому Виктор сделал паузу, дождавшись, когда стихнет рев отъезжающего поезда.

— Наивно было бы думать, что удовлетворение сиюминутных интересов не скажется через некоторое время какими-нибудь отрицательными последствиями. И наоборот. Зажавшись в текущий момент, мы потом сможем извлечь максимальную выгоду.

— Не понял, — откровенно признался я. — Ты это к чему?

Провинциал с большим чемоданом задел Виктора своей ношей, Шарманов вежливо подвинулся и пропустил его.

— Возьмем тебя, например. Когда ты писал диссертацию, поди, отказывал себе во многих удовольствиях, допоздна торчал в библиотеках, делал по субботам и воскресеньям расчеты...

— В общем, да...

— Ну вот! Ты зажался, чтобы, защитившись, пожинать в будущем плоды своих прошлых лишений.

— Не совсем так, конечно... Мне хотелось как можно скорее довести до ума свою работу...

— Это тоже самое, только в других терминах, — безапелляционно оборвал меня Виктор. — Или, скажем, я, — не без гордости продолжал он. — Я ведь отказался от многих напрашивающихся выгод, защиты, научной карьеры, которую мог сделать с помощью тестя, — а для чего? Чтобы стать чемпионом по Гинго! Чтобы никто в Союзе не играл в эту игру лучше меня. А там, глядишь, и во всем мире... — Он подмигнул. — Стоило ради такой цели зажиматься, а?

Его самодовольное фанфаронство стало действовать мне на нервы. Кому может понравиться, что кто-то ставит себя в пример? Скомкав продолжение этой темы, я поспешил расстаться и поехал домой, не в силах выбросить из головы бахвальство моего друга. Он словно брал реванш за ту растерянную исповедь, которую поведал мне однажды, в одну из наших последних перед пятилетней разлукой встреч, когда, помнится, мы двигались по Садовому кольцу, сияющему золотом в свете лучей заходящего солнца... Хотя, конечно, понять Шарманова было нетрудно: распаленный выигрышем, он рисовал в воображении картины, одну заманчивее другой, и ему, долгое время сидевшему на голодном пайке у порога Славы, естественно, не терпелось чуточку вкусить от будущего пирога.

"Судьба загадочна, а слава недостоверна", — вспомнилась мне сентенция Марка Аврелия. А уж он-то, вероятно, знал, что говорил! Древние римляне пороху понюхали... Ей-богу, я уже тогда нутром чувствовал, что что-то произойдет.

Добравшись до дома, я поужинал и стал яро помогать жене рубить капусту. Анна — женщина хозяйственная, каждый год делает все положенные в семье соленья, варенья, квашенья. С тех пор, как я несколько охладел к Гинго и стал активнее суетиться на кухне, она и вовсе разошлась... Но не успели мы нарубить второе ведро, как раздался телефонный звонок. Это был Виктор.

— Старина, если не возражаешь, я у тебя сегодня переночую, — сказал он все тем же самодовольно-счастливым, без тени тревоги или озабоченности голосом.

— Ну, давай, конечно... А что случилось-то?

— Приеду — расскажу.

Он появился заполночь, с чемоданом в руке и неописуемой улыбкой во всю ширину своего открытого, жизнеутверждающего лица.

— Меня выставили, — сообщил он, снимая куртку и разуваясь. — Приехал к То-роватовым, а мне уже и чемоданчик собран... Лафа кончилась, получил отставку.

— Как ты можешь спокойно об этом говорить! А за что хоть?

— Да откуда мне знать. — Он подталкивал меня к кухне, как хозяин. — Янке надоело, что я играю в Гинго. Сказала: еще один турнир — и развод. А тут тесть вмешался. Такое, знаешь, сказал о людях, паразитирующих на человеческих страстях, что можно было подумать, будто он у нас записной труженник, а не министерская крыса... Аня, здравствуй, — бросил он моей жене, пришедшей на кухню в халате. — Можно, я у вас пока поживу?

У Анны было сложное отношение к Шарманову. Из женской солидарности она поддерживала Яну и считала, что Виктор напрасно распыляет свой талант и силы на ерундовское занятие, лучше бы защитился. С другой стороны, из женской сверхчувствительности она не могла устоять против коварного обаяния его натуры. Синтез этих двух отношений выявлялся в том, что она ласково называла его "шалопаем" и слегка при этом побаивалась.

— Живи, — ответила она, испуганно вылупив глаза. — Доигрался, что ли?

— Ага. — Мне показалось, что он слегка переигрывает. — Янка не хочет, чтобы я стал чемпионом.

В ту ночь он спал у меня на кухне, на раскладушке, едва уместившейся по диагонали от двери до газовой плиты. Он выводил носом такие пронзительные рулады, что было слышно аж в спальне. Бели б не знать, что его вытурили из дома, можно было бы подумать, будто этот человек добился в жизни всего, чего только хотел. "А может, так оно и есть?" — подумал я, засыпая.

Однако на утро Шарманов выглядел не столь бодро. Он заметно нервничал. Выпив по чашке кофе, мы вместе вышли из дома и поехали на службу.

— Я, конечно, не буду долго тебя стеснять, — грустно сказал Виктор. — Куда-нибудь приткнусь.

— А почему бы не к родителям?

— Туда мне дорога тоже заказана. Из-за Янки, между прочим. С отцом невозможно было разговаривать. "Подкаблучник — и все тут". Тоже мне, женоборец... — Он крепко пожал мне руку. — А все-таки как я расправился с Реснитчатым? А?! — На секунду он снова воспрял духом и глянул орлом. Я поразился.

Вот уж действительно — "от великого до смешного один шаг, и пусть судит потомство", — как сказал однажды Наполеон.

Целый день я не мог выбросить из головы дела моего друга. Его первую победу в матче приветствовал весь наш институтский Клуб любителей Гинго; зато его конфликт с женой, о котором пока не знал никто, кроме меня, я переживал в одиночку, как свой собственный. Насколько это серьезно? С таким тестем, как Тороватов, шутки плохи. Вряд ли он способен только пугать. Если уж Виктору выдали чемодан, то это, считай, как приказ об освобождении с занимаемой должности. А это, в свою очередь, может повлиять на многое — в том числе и на исход матча. Поэтому, в отличие от Зайцева, пророчившего Шарманову легкую победу, я воздерживался от преждевременного провозглашения Виктора чемпионом. Поживем — увидим.

Мой прогноз, к сожалению, оказался правильным. Выиграв следующую партию, вероятно, еще на старом "запале", Шарманов проиграл три игры кряду, а поскольку по регламенту матча они должны были встречаться с Реснитчатым всего семь раз, а значит, достаточно было четырех побед, то ясно, что Виктор оказался в крайне затруднительном положении.

К тому моменту он переехал жить к Мишке Скипидарову. Мы не прогоняли его, он сам проявил щепетильность и исчез так же внезапно, как и появился. Рок-музыкант Майкл, исповедующий весьма сумбурное существование, был не прочь предоставить угол Витюхе-малахаю — так, кажется, он окрестил несчастного мытаря, когда тот стал его вынужденным квартирантом.

Малахай и есть. После трех поражений Шарманов стал квелым и подавленным, избегая всех, даже меня, и смотрел на будущее, как на неотвратимый удар судьбы по солнечному сплетению в момент глубокого вдоха. Выяснилось, что он любил не только Гинго, но и Яну тоже, причем неизвестно еще кого больше. Выяснилось, что жить в доме Тороватовых очень удобно. Выяснилось, что он слишком привык к устоявшемуся течению жизни, в которой ему отводилась незатейливая роль приживальщика. А что может быть хуже, когда обстоятельства с корнем вырывают нас из облюбованной почвы?

Но он мужественно нес свой крест. Он не просил отсрочки матча и не жаловался на "семейные неурядицы". Когда я спросил его, не надо ли намекнуть судьям, что ему сейчас не до игр, Виктор взглянул на меня чуть ли не с ненавистью и сказал:

— Ты прирожденный паникер... Все будет как нельзя лучше. Я уверен.

— Это, конечно, хорошо, что ты так думаешь, — пробормотал я, отводя взгляд от его фанатически-сурового лица.

— Да, именно так я и думаю, — не без вызова повторил он.

На шестую партию Виктор прибыл бледный, но решительный. Перед началом игры Реснитчатый высокомерно протянул ему руку, а когда Шарманов пожал ее, ухмыльнулся. Вероятно, он считал, что Виктор уже сломлен. Да и все так считали, особенно те, кто, покинув наш лагерь, примкнул к отряду Реснитчатого... Что поделаешь — есть флюгера, которые умеют ориентироваться даже прежде, чем ветер подует.

Однако мой друг приготовил для них ошеломляющий сюрприз. Он дрался, как раненый тигр. Именно в этой партии ему удалось выложить новую форму, которую, отдавая дань Востоку, впоследствии называли "обезьяньей". Она возникла на доске неожиданно: Реснитчатый, вероятно, думал, что это будет "скорпион", и не стал мешать, поскольку сам был занят строительством "дома" с двумя "крышами", а это, как известно, хорошая компенсация. Но Шарманов тремя-четырьмя неотвратимыми ходами вдруг направил "жало" "скорпиона" в другую сторону, что, в общем, делать небезопасно. Реснитчатый накинулся на эти камни, "поглотил" их, а пока он занимался этим неблагодарным делом, Виктор успешно завершил свою "обезьяну"... Тут-то все поняли, как он ловко провел соперника.

Шарманову зааплодировали. Расстроенный Реснитчатый заявил свой очередной протест. А когда партия завершилась и после подсчета выяснилось, что Виктор выиграл всего лишь два очка, как говорится — тютелька в тютельку, Реснитчатый подошел к судьям и объявил, что будет играть седьмую, решающую игру только в отсутствие зрителей, которые-де ему мешают. Словом, маменькин сынок заупрямился, и не было никакой возможности устранить этот конфликт, кроме как принять его условия. И судьи объявили, что на последнюю игру зрители допускаться не будут.

Думаю, что такое решение никому не понравилось — ни сторонникам Реснитчатого, ни тем более сторонникам Шарманова. Что касается самого Шарманова, то он только пожал плечами и сказал, что ему "абсолютно все равно".

В последнее время он завел себе скверную привычку исчезать сразу же после окончания игры. На этот раз Виктор не торопился уйти. Приняв положенные поздравления, он подошел ко мне:

— Какие планы на вечер?

— Да какие там планы... Домой.

Что-то дрогнуло в его лице после моих слов.

— А-а... Я думал — может, пойдем, посидим в кафе?

Он вообще редко меня просил о чем-либо, поэтому я, вначале удивившись, решил принять его приглашение, предварительно позвонив жене и сказав, что задерживаюсь. Анна заворчала, но я нагородил что-то про победу Шарманова в этой встрече, и она сдалась, сказала только: "Не напивайтесь". "Ты что, забыла, что Виктор не пьет?" — возмутился я, больше огорченный, пожалуй, не предостережением пытающейся быть провидицей жены, а самой непреложностью высказанного мной факта. Действительно, ведь капли в рот не берет спиртного... Может быть сегодня разговеется?

Мы забрели в кафе под названием "Тройка", над дубовой дверью которого были прибиты почему-то штурвал и компас. Внутри оказалось уютно и немноголюдно. На столиках из стаканов торчали скрученные белоснежными трубочками салфетки. В углу мерцал зеленый аквариум, в котором плавало что-то красное и юркое.

Сев за свободный столик, мы стали озираться в поисках официантки, но обнаружили нечто более любопытное. Меж ног и стульев прогуливался натуральный гальский петух, холеный, на коротких ножках, по всей видимости, драчливый и наглый. Он шел по кафе, как по собственному курятнику, лениво склевывая орешки, которые ему бросали со всех сторон.

— Это что еще за чудо в перьях? — засмеялся Шарманов.

— Какой важный... Откуда только такой взялся.

— С кухни сбежал, от повара.

Этот петух скрасил нам ожидание официантки, может быть, для этой цели его и завели. Однако настало время — и появилась довольно миловидная девушка в короткой синей юбочке и белом переднике; из кармашка солидно торчал пухлый блокнотик, в который она занесла наш заказ, — мы решили атаковать бифштексы. От шампанского, которым я дьявольски искушал Виктора, предлагая отметить выигрыш, Шарманов отказался.

— Радоваться, как ты понимаешь, нечему, — удрученно сказал он. — Чемпионом я, пожалуй, стану, а вот Янку, увы, потерял.

— Неужели она не сменит гнев на милость, когда узнает, что ты — первый в стране?!

— Старина, да ей наплевать на Гинго. Пусть я буду хоть трижды первый. Ну как бы ты отнесся к тому, что твоя жена стала чемпионкой мира, скажем, по выдуванию мыльных пузырей?

Я засмеялся. Анна на редкость практичная женщина и уж чего-чего, а такого нелепого увлечения от нее вовек не дождешься. За бифштексом я еще раз поздравил его с хорошей игрой. Шарманов отмахнулся от меня, как от назойливой мухи.

— Ладно тебе. Игра, конечно, получилась, но это потому, что Реснитчатый меня разозлил. Я ж тут случайно встретил его в Клубе... Не рассказывал? Ну так слушай. — Виктор встрепенулся и стал рассказывать. — Позвал он меня кофе пить. Сидим, друг друга сдержанно похваливаем — так, чтобы дать понять — хорошо, конечно, ты играешь, но я-то лучше. Все вроде чин чинарем. Вдруг он меня спрашивает: "А работа у тебя кайфовая?" Я ему: "Работа как работа". Правда, немного стыдно стало, что работу свою сейчас куда-то далеко задвинул. Но ничего. Перетерпел. А он этак свой проборчик пижонский поправил и говорит: "Хочешь, в свою систему порекомендую?" Я, естественно, интересуюсь, что же эта за система. Так вот. Он, оказывается, работает нотариусом, специализируется на описях имущества умерших одиноких граждан, без наследников то бишь. Механизм, говорит, отлаженный. Все, что в холодильнике, — берет дворник. Постельное белье — техник-смотритель, как правило, они в понятые идут. Ну, а за это они закрывают глаза на то, что берешь ты. А старухи, говорит, одинокие — жутко оригинальные особы. На первый взгляд живут бедно, но почти у каждой что-нибудь да есть этакое... То самоварчик из чистого серебра, то пара царских червонцев. Мне противно, а этот разливается вовсю, с примерами. Всеми красками расписывает. Не выдержал я, встал и говорю: "Послезавтра я тебя, сукиного кота, выдеру, как Сидорову козу". И ушел. Так что, старина, у меня просто не было другого выхода...

— А с последней партией чего придумал? — возмутился я. — Испортил, можно сказать, людям праздник. Ведь это будет решающая игра!

— Ничего, — успокоил меня Виктор, — я и ее выиграю. А знаешь почему? — Он сделал паузу и торжествующе закончил: — Потому что я играю в Гинго лучше всех.

То, что приключилось в последней партии, я узнал от Бориса Трубника, который был членом конфликтной комиссии. Игра протекала медленно, рассказывал он, но напряженно. До самой заключительной части позиция была равнопрочной, потом Реснитчатый допустил незначительный промах и вроде бы у Шарманова стало лучше. Воробьев, судивший матч, оценивал его победу в пять-семь очков.

Оставалось сделать последние контрольные двадцать ходов. После них партия должна была отложиться и доигрываться на следующий день. Виктор отсчитал двадцать камней, положил их в чашечку и вышел из-за стола.

— Черт его знает, мы, конечно, не следили за Реснитчатым во все глаза. Да это и не входит в нашу задачу. Может, он и протянул руку к тем камням, — с нескрываемой досадой говорил Борис. — Кто это видел? Не будешь же его обыскивать!

Короче говоря, Виктор поставил все камни, что были в чашечке, и был немало удивлен, когда Реснитчатый снова пустил его часы. Оставалась еще минута. "В чем дело? — спросил он Реснитчатого. — Мы сделали по двести ходов, партия должна перенестись". Реснитчатый не ответил. Шарманов подошел к судьям, стал что-то у них спрашивать, и в это время у него упал флаг. И тогда Реснитчатый подозвал Воробьева и потребовал, чтобы он присудил ему победу, поскольку Шарманов не уложился в регламент и за контрольное время сделал сто девяносто девять ходов, а не двести.

Когда скрупулезно пересчитали по записям ходы, оказалось, что и на самом деле Виктор сделал на один меньше положенного. "Как же так? — растерянно спрашивал себя он. — Я же после вот этого, сто восьмидесятого хода, отсчитал двадцать камней..." Реснитчатый сочувственно пожал плечами. "Вероятно, не двадцать, а девятнадцать. Ошибся — с кем не бывает?"

Шарманов тупо смотрел на игровое поле. Понять его состояние было нетрудно. Он мог бы сделать двухсотый ход автоматически, без всякого размышления — хотя бы нанести угрозу вторжения в угол, занятый камнями Реснитчатого. Для этого не потребовалось бы и трех секунд. А ведь у него в запасе была еще целая минута! Неужели он и вправду положил в чашечку только девятнадцать камней?

Как бы то ни было, судьи, при всех своих симпатиях к Виктору, отдали победу Реснитчатому, и он, таким образом, стал чемпионом страны по Гинго.

На Шарманове лица не было, когда он подписывал протокол. Бледный, как смерть, руки трясуться, взгляд остановившийся, пустой. А этот паразит, я имею в виду Реснитчатого, ходит гоголем, поздравления принимает. А чего их принимать-то, если последнюю партию, по совести, он проиграл? Мы потом проанализировали — около десяти очков имел Виктор перевеса... Да-а, жалко, что так получилось. Ты бы съездил к нему, поговорил по душам. А то не ровен час еще чего удумает...

Борис напугал меня, и я на всех парах помчался к Мише Скипидарову. Признаться, не одно сострадание гнало меня туда, но еще и самое гнусное любопытство, которое только может быть в человеке. Мне хотелось как можно скорее увидеть Виктора, воочию убедиться в его кризисном состоянии, а уж потом — утешить и спасти. Черт его знает, зачем я признаюсь в этом. В жизни не занимался самоочернением. По-видимому, воспоминания настолько разбередили мое сознание, что не могу соврать, когда касаюсь тех событий.

Я ехал к Шарманову, чтобы засвидетельствовать драму его несостоявшегося чемпионства. Прежде мне казалось, что Виктор всегда может добиться всего, чего захочет. У него хватит мощи, чтобы собственными силами справиться с любыми жизненными проблемами. Однако ж оказалось, что Гинго ему не по зубам. Безусловно, жаль, но и любопытно, черт возьми, — как-то он переносит этот удар?

Майкл пропустил меня в квартиру, шепнув в коридоре, что Виктор ведет себя весьма странно. Я ринулся в комнату, мимолетно удивившись тому, что, против обыкновения, Скипидаров не исковеркал имени нашего друга. Я очень торопился и не увязал оба эти факта между собой.

Шарманов пластом лежал на кушетке, вперив в потолок взгляд, полный бесконечной тоски.

— Привет, старина, — сказал я, волнуясь. — Я все знаю, мне Борис рассказал... Ну и жулик Реснитчатый!

Виктор не ответил. Даже не посмотрел в мою сторону.

— Да плюнь ты на него... Пусть подавится своим чемпионством. Все равно ты играешь лучше. И все об этом знают.

Шарманов молчал — как в рот воды набрал.

— Стоит ли так расстраиваться? Ну скажи? Помнишь, как мы в Гурзуфе? В первом же туре выскочили... — Я весело заржал, косясь на Виктора, который продолжал лежать, точно мумия. — А потом ты им всем показал, — закончил я, отсмеявшись.

— Он не разговаривает, — тихо сказал Скипидаров. — Уже вторые сутки. Вот так полежит-полежит, встанет по нужде, на кухне что-нибудь перекусит — и опять: брык. И молчит.

— Что, ни одного слова не сказал? — недоверчиво спросил я.

— Ни единого.

Я присел на край кушетки. Шарманов не шелохнулся. Я смотрел в его страдальческие глаза, гладил по волосам, шептал слова утешения, но он продолжал оставаться безучастным и немым, словно пребывал в каком-то другом измерении. Ничто на него не действовало. Скипидаров взял гитару, спел несколько своих последних шлягеров, весьма даже презабавных, однако, кроме меня, никто не потешался над его народно-уличным остроумием. Да и я, честно говоря, делал это больше для оживления ситуации, чем, действительно, из потребности смеяться.

Потом Мишка поставил чай, порезал хлеб, сыр, колбасу — обычный холостяцкий ужин, когда "на огонек" заглядывают старые друзья. Позвали Шарманова, он не ответил, и мы решили оставить его пока в покое. По Мишкиным наблюдениям, от голода умирать он не собирался.

На кухне барда было пусто, неприбрано и зябко — дуло из всех щелей. У балконной двери стояла батарея пустых бутылок из-под пива. Пахло креветками. Рыбья шелуха устилала пол. Что поделать — народная слава чревата тем, что тропа к гению всегда будет основательно вытоптана и отмечена печатью цивилизации.

Я с любопытством озирался.

— Чего глядишь? Неубрано? Это еще что... Вот, помню, на мой день рождения... — Он стал рассказывать о погроме, учиненном гостями, пришедшими поздравить его, а я, делая вид, что слушаю, думал о другом.

Думал я вот о чем. Что и говорить — мне было обидно за друга. Он так старался. Он в буквальном смысле слова сотворил себе свой особенный мир, в котором была шкала ценностей, отличная от общепринятой. Это был мир Гинго. В нем играли, а думали, что занимаются духовным творчеством, в нем творили, думая, что стремятся к Совершенству, а на самом деле тешили личные амбиции. Только сейчас я понял это до конца. Но те, кто попал в этот мир, вряд ли были виноваты. Ведь каждое культурное достижение, в чем бы конкретно оно ни проявлялось, есть доведенный до пластической выразительности прообраз общественной жизни. И если в обществе модна игра, у каждого, вероятно, отыщется свое Гинго. Только называться оно будет как-то иначе... Жаль, конечно, что Шарманов клюнул на эту удочку всерьез.

На этом моя мысль оборвалась, потому что на кухне появился сам страдалец, который молча сел на табуретку, молча налил себе чая в стакан и стал, запивая, жевать бутерброд. Мы глядели на него, как на больного. На все наши попытки вовлечь его в разговор он отвечал холодным молчанием, словно взял такой обет. Он мрачно смотрел в какую-то отдаленную, незримую точку, и я подумал даже, не находится ли он в наркотическом запое, однако изредка Виктор реагировал вполне нормально (на вопрос: "Подлить чайку?" — кивал), только что все время держал язык за зубами, поэтому я откинул версию с наркотиками как несостоятельную.

Расшевелить Виктора, вытянуть из него хоть слово нам так и не удалось — ни в этот раз, ни в какой другой. Он замолчал. Хочется думать, что не навеки, хотя до сих пор, до самого сегодняшнего дня молчание его полное и абсолютное. Единственный разговор, который он позволяет себе — это непрерывный внутренний монолог, прорывающийся вовне в виде вздохов, усмешек и скептического покачивания головы. Тем не менее я бы не стал утверждать, что нынешнее его состояние суть разновидность неизлечимой душевной боли. Ну, молчит человек. Подумаешь! Мало ли молчунов живет на белом свете!

Зато во всем остальном Шарманов оставался вполне нормальным человеком. Изредка он заходит в Московский Гинго-клуб, жестами предлагает тому или иному партнеру сыграть, и если тот соглашается, невозмутимо обыгрывает его в пух и прах. Он не испытывает при этом ни радости, ни огорчения, ни гнева, ни печали, ни счастья, ни разочарования; глядя на него, я думаю, уж не этого ли состояния бесстрастности добивались от игроков мудрые тибетские монахи.

Единственный человек, кто опасается состязаться с ним, — это Реснитчатый, и, когда Виктор приходит в клуб, предпочитает незаметно улизнуть. Реснитчатый слишком трясется за свою репутацию первого игрока страны. Но Шарманов спокоен. Кажется, он оставил честолюбивые помыслы. Его интересует только красота композиции, изящество форм и богатое разнообразие стратегических вариантов. Поэтому, даже если на доске и возникает что-нибудь сверхизумительное, такое, от чего у всех, кто понимает, дух захватывает, он и тогда не выскажется вслух, не разразится, как делал прежде, монологом во славу Гинго — только губы его едва заметно дрогнут в блеклом подобии улыбки или голова качнется туда-сюда: "Ай-я-яй..." И все. Эмоции теперь сидят столь глубоко внутри него, сколь глубока натура этого необыкновенного человека.

И пусть ведутся оживленные пересуды о диковинном поведении "без пяти минут чемпиона" (как злопыхательски окрестили его сторонники Реснитчатого), все равно я буду настаивать, что ничего ненормального в нынешнем Шарманове нет. Ибо молчание, как известно, золото, а пустопорожнее произнесение слов, чем грешны некоторые, само по себе еще не есть признак здоровой психики. Так что пусть себе сплетничают. Тем паче, что как раз сегодня у меня появилось для них сообщение, которое, вероятно, сбросит их с незаслуженно захваченного пьедестала.

Однако прежде мне хотелось бы вставить два слова о Яне.

Дело в том, что после всех этих событий я удосужился встретиться с ней еще одни раз. По собственной инициативе. Была идея разведать, нет ли у нее желания вернуть Виктора, учитывая его изменившееся отношение к Гинго и то незавидное положение, в котором он, благодаря все тому же Гинго, мягко говоря, очутился. Женское сердце не камень, своей миротворческой миссией я надеялся растопить его, вызвать у Яны сострадание и воссоединить мужа с женой.

Мы встретились на Чистых прудах. Почему? Потому что ей было так удобно. Она подъехала на своей машине. Я сел к ней на переднее сидение, и мы минут двадцать в спокойной манере вели беседу о человеке, связавшем нас, которого мы оба любим и которому желаем добра. Яна между прочим сказала, что ждет не дождется, когда у него кончится период игр и начнется период серьезного отношения к действительности. Только это является препятствием к возобновлению отношений. Она ждет и согласна ждать годы, потому что любит Виктора.

После этих слов я не смог сказать ей о немоте, поразившей моего друга. Мне показалось, что это известие не поколеблет ее решимости нанести Гинго сокрушительный удар, зато может оказать плохую услугу в процессе ожидания кардинальных уступок со стороны мужа: ведь она ждет того Виктора, которого знает, а это был, честно говоря, изрядный болтун.

— Ну, как он там? Похудел? — спросила она, поправляя зеркало заднего вида. — С этой игрой он забывал даже о еде. Кто ему, интересно, сейчас напоминает?

— Я полагаю, пустой желудок, — сухо ответил я.

Яна усмехнулась, достала из пачки сигарету и подождала, пока я вытащу прикуриватель.

— Да, вот еще что... Ты ему все-таки ближайший друг! Он сейчас не слишком... как бы это лучше выразиться... нуждается?

Я пожал плечами.

— Насколько мне известно, он тратит свою зарплату вполне разумно и по-прежнему не пьет.

— Ну тогда я спокойна, — произнесла Яна с легким вздохом. — Хотя, знаешь, иногда мне кажется, что было бы в тысячу раз лучше, если бы он пил, а не играл. Правда, правда... Из двух зол, как известно, выбирают меньшее.

Она вызвалась подвезти меня куда-нибудь, но я отказался. Белокурая Яна улыбнулась и, махнув рукой, умчалась в неведомый мне мир. А я подумал, что, не будь Гинго, Виктор бы, пожалуй, крепко пил — тут она верно заметила.

У метро в киоске я увидел " Financial Times". Купил. Газета была толстая, розовая и неприлично тяжелая. В дороге читать не стал, но, придя домой, устроился в уголке и, воспользовавшись одиночеством (жена с дочкой ушли в поликлинику), зашуршал страницами, на которых запестрели незнакомые лица, заголовки, объявления... И вдруг — инфомация о Гинго!

"В последнее десятилетие игра Гинго получила широкое распространение во всем мире. Познакомившись с игрой, люди, как правило, увлекаются ею. Ряд фирм делает бизнес на выпуске комплектов для игры в Гинго, а также связанной с нею рекламе. Не нанесет ли им ущерб известие, что популярный китайский гингоист Мэ Тан получил так называемую Наиглавнейшую форму, которая, как доказано, выстраевается черными камнями независимо от ходов белых!.. Таким образом, эта весьма популярная игра, придуманная тибетскими монахами в древние времена, по всей видимости, потеряла всякий смысл, поскольку ее результат заранее предсказуем".

Я вскочил, как ошпаренный. Вот это да! Случилось-таки! Найдена Наиглавнейшая форма! И теперь всего-то надо запомнить последовательность ходов, чтобы победить. Так просто! Словно собрать кубик Рубика по известному алгоритму... Я еще раз, боясь ошибки, перевел тот же текст, потом отбросил газету и захохотал во все горло. За стеной на меня залаяла соседская собака, но я продолжал смеяться и смеялся до тех пор, пока не почувствовал такое страшное опустошение, что впору было повалиться на пол и завыть, заголосить, захлебнуться в слезах... Кончилась, наконец, бодяга! Сколько усилий — и все напрасно. Игра превратилась в пустую забаву, вроде собирания конструктора. Может, это кого-то и заинтересует, но все равно это уже не то, не то, совсем не то...

Обо многом я передумал в тот час, когда узнал правду о Гинго. А вечером вышел во двор и там, рядом с помойкой, сложил в кучу все свои конспекты по Гинго, все дебюты, записи партий, несколько имеющихся у меня журналов "Гинго" на английском и запалил анафемский костерик. Подобно королю франков Хлодвигу, я "сжег то, чему поклонялся, и поклонился тому, что сжигал". Пламя превратило все в пепел, белое стало черным, нетленное — тленным. И с этой минуты для меня началось другое время.

Мне все равно, как встретят мое сообщение члены Московского Гинго-клуба; может быть, они не захотят узнать о существовании Наиглавнейшей формы и будут продолжать резаться в Гинго как ни в чем не бывало. Это их личное дело. Но мне очень хотелось бы, чтобы Виктор Шарманов, человек, которого я люблю и глубоко уважаю, воспринял мои слова как положено и хоть что-нибудь по этому поводу сказал...