|
Эли ГЛЕЗ
(имя собств. Илья Глезер)
(1931-2007)
Родился в 1931 г. в Харькове, в ассимилированной семье. Мать была троцкисткой, отец — членом ВКП(б), военным, преподавал математику в военном училище. Илья начал заниматься сионистской деятельностью в 1965 г., самостоятельно изучил иврит, и в тот же период начал писать письма в правительство с требованием прекратить антиизраильскую и антисемитскую кампанию в советских газетах. Общался с супругами Слепаками, Натаном Файнгольдом, Идой Нудель, Авиталь Щаранской, Давидом Маркишем.
В январе 1972 г. подал документы в ОВИР, но получить ответ не успел, так как в феврале того же года был арестован в связи с сионистской деятельностью. До суда сидел в Лефортовской тюрьме. Суд приговорил его по статье 70 за антисоветскую пропаганду к 3 годам ИТЛ строгого режима и к 3 годам ссылки. Отбывал срок заключения в колонии №17 в Мордовии, после чего был отправлен в ссылку в Богучаны Красноярского края. Освободился в феврале 1978 г. и через 3 месяца репатриировался в Израиль. Проживал в Раанане.
В апреле 2007 года Илья Глезер умер после продолжительной болезни.
(Из проекта "Узники Сиона")
Автор этой необычной книжки, Эли Глез, в обычной жизни носит имя Илья Глезер. Родился он в Харькове, но большую часть своей доэмигрантской жизни провел в Москве. До 1965 года жизнь его была ничем необычным не отмечена – семья, (папа математик, подполковник артиллерийских войск, твердолобый сталинист, мама – библиотекарь, убежденная троцкистка, скакала на лошади в коннармии Буденного), средняя школа, затем биофак Московского Университета (попал туда в самые антисемитские, погромные годы, по-видимому, из-за золотой медали и блата – мама заведовала читальным залом в МГУ), защита кандидатской диссертации в Институте Мозга Академии Медицинских Наук, и статьи, статьи, статьи о структуре человеческого и звериного мозга, две женитьбы, два развода, дочка родилась… В общем, все как у всех в бывшей Советии. И вдруг, посреди этого потока времени завихрился водоворот, и автор этой книжки осознал свою принадлежность к давней, как сама история, породе людей – ЕВРЕЯМ (именно породе, ибо издавна непонятно, кто же они евреи – нация? раса? религиозная группа?). И, ощутив эту принадлежность, он вдруг осознал всю ложность и невозможность своего прежнего бытия – без языка, без государственности, без истории. И начался новый период в его жизни, который с неумолимой логикой привел его к сионизму и неуемному желанию вырваться из большой зоны. Что с той же неумолимой логикой привело его на зону малую, то бишь лагерную зону 5 для особо опасных государственных, преступников, а затем и в сибирскую ссылку. Все это было давно, и теперь ему, автору этой книги, проезжая на машине из Нью-Джерси в Нью-Йорк, хочется ущипнуть себя и спросить: «Неужели это не сон и я действительно вижу туманные силуэты небоскребов и джерсийских обрывов над Гудзоном? Но это было, несмотря на его нынешнее профессорское звание в Сити Колледже, квартиру в Форт Ли и дочку с четырьмя внуками в Чикаго. Был и есть неизгладимый душевный шрам, оставленный когтями российско-советской жизни. Был и остался с ним навсегда лагерный опыт. И крупица этого лагерного опыта отражена в этой книжке».
(Из книги "Любка")
Книга "Любка: грустная повесть о веселом человеке" (1994) — апрель 2010 — прислал Давид Титиевский
Фрагменты из книги:
"Но вернемся к Любке, который полностью и скрупулезно придерживался лагерного этикета и занимал свое место в лагерной кастовой нише, не высовывая из нее даже кончика носа, даже если и была возможность выйти на более достойное место (если таковое вообще имеется в зоне!). Битый, ломаный-переломаный Любка цепко держался за это место в лагерной иерархии и чувствовал себя здесь весьма уверенно и надежно. Все — дальше только смерть, больше падать некуда! И это крайнее, запредельное положение давало Любке право на самоопределенность и оригинальность, делали его личностью — сильной и выражающий себя без оглядки на мнения и суждения. Любкиного языка и кулака боялись все наши застарелые стукачи, ибо еще ниже, чем "пидор", "пидорас" считается в лагере крысятник-вор, что крадет у своих же из тумбочек, и стукач. И Любка, глядя на подозреваемого в этих грехах, гремел на весь барак:
— Я хоть и пидораска, и ебанная-переебанная во все дырки, а по тумбочкам не шастаю, да с фашистами-коммунистами кофеев не распиваю и стучать к оперу не бегаю."
* * *
"— Эх, Любка, — любил говаривать хозяин дома, Черный или Тятя, как его часто теперь величал Любка. — Ну что бы ты была без нас? Крестьянка, колхозница — в лучшем случае. Но я думаю, что у бабки твоей своя корова была, да лошаденка. Так ведь? А это значит — кулачка она, да и ты вместе с нею. И не сгори твое село, выслали бы тебя "товарищи" в Сибирь или в Казахстан на голодный паек, а то и прикончили бы на месте со всеми твоими родственниками. Я ведь, Петя, ну, ну ладно, Люба, — я ведь тоже труд люблю да оседлую жизнь, без крови и грязи этой. Но труд-то свободным должен быть. А ты гляди — честные фраера вкалывают, а кому весь навар достается? Новой банде, что себя коммунистами называет. Старая власть была — что пиявки, пососут кровь да отвалятся. А новые — что удав ненасытный чем больше ему даешь, тем больше он силы набирает и тем туже тебя давит... Ты, Любка, в лагере будешь, так сам поймешь, что к чему. А пока радуйся, что ты на этой греховной стезе, с ворами, ибо любой открытый грех — лучше, чем кровопийство, прикрытое законами и людской трусостью!"
* * *
"В коридоре послушался топот многих сапог. Любка напружинился, и отвернувшийся к двери Егорыч не видел, как топор оказался спрятанным у Любки в руках за спиной. Опер меж тем входил в дверь, вытаскивая ремень из брюк и плотоядно усмехаясь:
— Мы сейчас, Любка, твою жопу на крепость проверим и не хуем, а железной пряжкой!
Рука с топором вылетела у Любки из-за спины и нависла над застывшим в улыбке молодым опером. Краска медленно слетела с его гладко выбритых щек, и он попятился к окну:
— Ты это брось, ты чего, я же в шутку, — начал он, но не договорил.
Топор обрушился на его голову и, скользнув, оросил брызнувшей кровью стену. Отчаянно завизжав, опер полез в зарешеченное окно, цепляясь за надежно сваренные прутья решетки, а Любка как автомат молотил и молотил лезвием топора по спине и шее опера. Оторопевшие менты попытались было отбить начальника, но Любка пошел с топором и на них. Одного он успел зацепить, но только легко — руку задел, а второй и ждать не стал, выскочил зайцем в коридор и захлопнул за собой дверь. Любка не помнил, сколько времени прошло, — он все рубил и рубил в остервенении топором, разваливая стол и табуретки, кромсая кучу окрававленного тряпья — то, что осталось от молодого опера. В комнате было жарко и тихо. Опомнившись и оглянувшись, Любка, прислушался и уловил какое-то дыхание за печкой. Он заглянул туда — в простенке скрючился и жалобно смотрел на него смертельно испуганный Егорыч.
— Не бойся, тебя не трону, — пробормотал Любка. — Катись отсюда, да скажи им, — Любка кивнул на дверь — живым не дамся, всю сволочь советскую крошить буду…"
Страничка создана 17 апреля 2010.
|