Новинки
 
Ближайшие планы
 
Книжная полка
Русская проза
ГУЛаг и диссиденты
Биографии и ЖЗЛ
Публицистика
Серебряный век
Зарубежная проза
Воспоминания
Литературоведение
Люди искусства
Поэзия
Сатира и юмор
Драматургия
Подарочные издания
Для детей
XIX век
Новые имена
 
Статьи
По литературе
ГУЛаг
Эхо войны
Гражданская война
КГБ, ФСБ, Разведка
Разное
 
Периодика
 
Другая литература
 
 
Полезные проекты
 
Наши коллеги
 
О нас
 
 
Рассылка новостей
 
Обратная связь
 
Гостевая книга
 
Форум
 
 
Полезные программы
 
Вопросы и ответы
 
Предупреждение

Поиск по сайту


Сделать стартовой
Добавить в избранное


 

Владимир Александрович СОЛЛОГУБ

(1814-1882)

      Соллогуб (граф Владимир Александрович) — известный писатель (1814-1882), внук литовско-польского вельможи, переселившегося в Россию. С. получил тщательное домашнее воспитание на французский лад, подолгу живал за границей. Учился в Дерптском университете, где окончил курс в 1834 г. Поступив на службу в Министерство иностранных дел, он некоторое время состоял при Венском посольстве, затем перешел в Министерство внутренних дел, в 1850 г. служил на Кавказе, в 1870 г. был председателем комиссии по преобразованию тюрем, в 1877 г. находился при главной квартире Государя Императора для составления "Дневника Высочайшего пребывания за Дунаем" (Санкт-Петербург, 1878). В общем он, несмотря на огромные связи и некогда большое богатство, карьеры не сделал. Интересы литературно-артистические в нем преобладали, чему содействовали также родственные отношения с известным музыкальным домом графа Виельгорского. С. был добрый человек, отзывчивый на чужое горе и искренно радовавшийся чужому заслуженному успеху. Свободный от великосветских предрассудков, он одновременно был желанным гостем в аристократических гостиных, где его любили как интересного собеседника и устроителя спектаклей и увеселений, и вместе с тем был своим человеком в кружках молодых писателей, группировавшихся около "Отечественных Записок" времен Белинского. В литературной деятельности своей С. до известной степени являлся симпатичным дилетантом, более скользя по поверхности затрагиваемого сюжета, чем углубляясь в его сущность. Выступил он на литературное поприще с повестями "Два студента" и "Три жениха" в "Современнике" (1837), а в 1839 г. появился в обновленных "Отечественных Записках" с "Историей двух калош". Повесть имела чрезвычайный успех. Подкупал не только талант рассказчика, но и теплота чувства и трогательность сюжета — история разбитой житейской прозой артистической жизни. Симпатичные лица повести — артисты и немцы-ремесленники, несимпатичные — люди большого света. Из других повестей имели успех "Аптекарша" (1841), "Медведь" (1843) и особенно "Большой Свет" (1840), повесть "В двух танцах". Во всех этих произведениях большой свет неизменно выводится со стороны своей пустоты и мишурности, а люди среднего сословия — со стороны своей преданности чувству долга и искренности чувства. Сатира, однако, не глубока и известное внутреннее преклонение пред "настоящим" большим светом сквозит и сквозь отрицательное отношение автора к изображаемой среде. В 1845 г. С. издал отдельной книгой, с политипажами, наиболее известное из своих произведений — "Тарантас" (первые 7 глав были напечатаны в "Отечественных Записках" 1840 г.). Это талантливая, но довольно странная смесь беллетристики и публицистики, перемешанный длинными рассуждениями рассказ о поездке из Москвы в село Мордассы захолустного помещика старого закала и молодого человека, только что вернувшегося из-за границы. Последний вывез из долгих шатаний по Европе нежелание завести у нас европейские порядки, а напротив того славянофильствующее преклонение пред русской "самобытностью". Автор насмешливо относится к обоим героям, которые в своем путешествии сталкиваются с целым рядом тонко обрисованных представителей захолустной жизни. Белинский посвятил "Тарантасу" большую сочувственную статью, в которой, впрочем, придал авторским намерениям значительно большую определенность и окрашенность. В 1845-46 гг. С. издал сборник "Вчера и Сегодня" (2 т.), в 1850 г. поставил на сцену известнейший водевиль свой "Беда от нежного сердца". Настроение "обличительной" эпохи, наступившей после севастопольских неудач, не миновало и впечатлительного С. Отзывчивый на все модное, писавший водевили даже на такие "современные" темы, как царившая одно время в Петербурге мода на мыльные пузыри, С. в 1856 г. написал "Чиновника", в котором главный герой Надимов патетически восклицал: "Крикнем на всю Русь, что пришла пора вырвать зло с корнями". Пьеса имела шумнейший успех, но это свидетельствовало больше о настроении общества, жадно ловившего всякий намек на обновление отжившего строя, чем о достоинстве пьесы и глубине замысла. Люди, умеющие разбираться в литературных явлениях, тогда же увидели внутреннюю фальшь и пустозвонство Надимова. "Чиновник" был скоро забыт и не меньший успех, чем пьеса, имел едкий и блестящий разбор ее, напечатанный Н.П. Павловым в "Русском Вестнике" 1857 г. Насмешливо отнесся к внешней прогрессивности Надимова и Добролюбов ("Сочинения", т. II). "Чиновник" был последним из произведений С., обратившим на себя внимание публики. После этого он редко появлялся в печати (главным образом с воспоминаниями о Пушкине, Гоголе, Вяземском, Одоевском и других). После его смерти был напечатан роман "Через край" ("Новь", 1885) и "Воспоминания" в "Историческом Вестнике". Беллетристические сочинения С. издал в 5 томах, в 1855-56 гг. (Санкт-Петербург).
      (С. Венгеров. Из сайта "Русский биографический словарь"; Фото С. Л. Левицкого 1857(?) г.)


    "Повести. Воспоминания" — подготовил Давид Титиевский

          В истории русской литературы немного имен, вызывавших при жизни и после смерти столь разноречивые толки, как имя графа Владимира Александровича Соллогуба (1813—1882).
          После гибели Лермонтова Белинский ставил его на второе место среди современных писателей — сразу вслед за Гоголем. Через пятнадцать лет Добролюбов в язвительном памфлете будет уничтожать его литературную репутацию. Его будут причислять к либералам и консерваторам, к салонным беллетристам и демократической «натуральной школе», к романтикам и к реалистам. Во всех этих противоречащих друг другу суждениях есть своя доля истины.
          Соллогуб жил и действовал в эпоху обострившихся противоречий — социальных и литературных и на грани двух сфер — аристократического общества и все более демократизировавшейся литературы. И в жизни его, и в творчестве сказалась эпоха «промежутка». Он явился как писатель в то время, когда ранний русский реализм вызревал в недрах романтической школы, и по мере своих сил и дарования способствовал его становлению и укреплению. Его повести и рассказы не произвели революции в истории литературы, но заняли в ней прочное место — настолько прочное, что, говоря о предыстории русского классического реалистического романа, мы не можем обойтись без имени Соллогуба.
          И хотя Соллогуб на самом взлете своей писательской судьбы остановился и, продолжая свою жизнь в литературе до конца 1870-х годов уже по линии нисходящей, не вошел в блестящую плеяду русских писателей-классиков второй половины XIX века, он неизменно привлекает к себе внимание читателя как действительно хороший прозаик: то, что он сделал в самый плодотворный его творческий период, не утратило своего художественного значения и по сие время.
          (Из предисловия И. С. Чистовой)

    Фрагменты из книги:

          Соллогуб не просто боготворил Пушкина; он хорошо представлял себе то невыносимое для поэта положение, которое создалось к середине 1830-х годов, когда Пушкин, измученный опекой царя, людским злословием и мелочной житейской суетой, по существу был лишен возможности писать. Соллогуб, один из немногих современников Пушкина, сумел глубоко постигнуть суть трагедии последних лет жизни поэта и передать правдивый рассказ о ней будущим поколениям.

    * * *

          В этот вечер Троя не погибла. Оказалось, что мастеровой Зуров, соединявший в себе должности декоратора, машиниста (сцены) и режиссера, имел еще специальность горького пьяницы и лежал без чувств, выпив до последней капли приготовленный для пламени спирт. Вечер кончился без гомерической катастрофы. Это мне служило указанием, до какой степени доходит в России слабость к крепким напиткам.

    * * *

          Когда Гнедич получил место библиотекаря при Императорской публичной библиотеке, он переехал на казенную квартиру. К нему явился Гоголь поздравить с новосельем.
          — Ах, какая славная у вас квартира,— воскликнул он с свойственной ему ужимкою.
          — Да,— отвечал высокомерно Гнедич,— посмотри на стенах краска-то какая! Не простая краска! Чистый голубец!
          Подивившись чудной краске, Гоголь отправился к Пушкину и рассказал ему о великолепии голубца. Пушкин рассмеялся своим детским, звонким смехом, и с того времени, когда хвалил какую-нибудь вещь, нередко приговаривал: «Да, эта вещь не простая, чистый голубец».
          Вообще, наши писатели двадцатых годов большею частью держали себя слишком надменно, как священнослужители или сановники. И сам Пушкин не был чужд этой слабости: не смешивался с презренною толпой, давая ей чувствовать, что он личность исключительная, сосуд вдохновения небесного.

    * * *

          Далее следовали комнаты для детей. Жизнь наша шла отдельно от жизни родителей. Нас водили здороваться и прощаться, благодарить за обед, причем мы целовали руки родителей, держались почтительно и никогда не смели говорить «ты» ни отцу, ни матери. В то время любви к детям не пересаливали. Они держались в духе подобострастья, чуть ли не крепостного права, и чувствовали, что они созданы для родителей, а не родители для них. Я видел впоследствии другую систему, при которой дети считали себя владыками в доме, а в родителях своих видели не только товарищей, но чуть ли не подчиненных, иногда даже и слуг. Такому сумасбродству послужило поводом воспитание в Англии. Но так как русский размах всегда шагает через край, то и тут нужная заботливость перешла к беспредельному баловству.

    * * *

          Александр Павлович Башуцкий рассказывал о подобном случае, приключившемся с ним. По званию своему камер-пажа он в дни своей молодости часто дежурил в Зимнем дворце. Однажды он находился с товарищами в огромной Георгиевской зале. Молодежь расходилась, начала прыгать и дурачиться. Башуцкий забылся до того, что вбежал на бархатный амвон под балдахином и сел на императорский трон, на котором стал кривляться и отдавать приказания. Вдруг он почувствовал, что кто-то берет его за ухо и сводит с ступеней престола. Башуцкий обмер. Его выпроваживал сам государь, молча и грозно глядевший. Но должно быть, что обезображенное испугом лицо молодого человека его обезоружило. Когда все пришло в должный порядок, император улыбнулся и промолвил: «Поверь мне! Совсем не так весело сидеть тут, как ты думаешь».

    * * *

          Я не стану описывать восстание 14 декабря: все, что можно было о нем сказать, давно уже сказано; да и хотя я был очевидцем происходившего, но был еще слишком молод, чтобы хорошо понимать все, что оно обозначало; могу сказать только одно, что, по мнению людей, истинно просвещенных и искренно преданных своей родине, как в то время, так и позже, это восстание затормозило на десятки лет развитие России, несмотря на полный благородства и самоотвержения характер заговорщиков. Оно вселило в сердце императора Николая I навсегда чувство недоверчивости к русскому дворянству и потому наводнило Россию тою мелюзгою фонов и бергов, которая принесла родине столько неизгладимого на долгое время вреда.

    * * *

          …потом Александра Степановна, предварительно глянув на меня, обратилась к юноше:
          — Что же, Николай Васильевич, начинайте!
          Молодой человек вопросительно посмотрел на меня: он был бедно одет и казался очень застенчив; я приосанился.
          — Читайте, — сказал я несколько свысока, — я сам «пишу» (читатель, я был так молод!) и очень интересуюсь русской словесностью, пожалуйста, читайте.
          Ввек мне не забыть выражения его лица! Какой тонкий ум сказался в его чуть прищуренных глазах, какая язвительная усмешка скривила на миг его тонкие губы. Он все так же скромно подвинулся к столу, не спеша развернул своими длинными худыми руками рукопись и стал читать. Я развалился в кресле и стал его слушать; старушки опять зашевелили своими спицами. С первых слов я отделился от спинки своего кресла, очарованный и пристыженный, слушал жадно; несколько раз порывался я его остановить, сказать ему, до чего он поразил меня, но он холодно вскидывал на меня глазами и неуклонно продолжал свое чтение. Когда он кончил, я бросился к нему на шею и заплакал. Что он нам читал, я и сказать не сумею теперь, но я, несмотря на свою молодость, инстинктом, можно сказать, понял, сколько таланта, сколько высокого художества было в том, что он нам читал. Молодого этого человека звали Николай Васильевич Гоголь, и через несколько лет ему суждено было занять в отечественной литературе первое место после великого Пушкина.

    * * *

          На другой день отец повез меня к Пушкину — он жил в довольно скромной квартире на ... улице. Самого хозяина не было дома, и нас приняла его красавица жена. Много видел я на своем веку красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной, но никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные даже из самых прелестных женщин меркли как-то при ее появлении. На вид всегда она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое занимал ее муж, она бывала постоянно и в большом свете, и при дворе, но ее женщины находили несколько странной. Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею незнакомых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видевших!

    * * *

          Пушкин говорил отрывисто и едко. Скажет, бывало, колкую эпиграмму и вдруг зальется звонким, добродушным, детским смехом, выказывая два ряда белых, арабских зубов. Об этом времени можно бы было еще припомнить много анекдотов, острот и шуток. В сущности, Пушкин был до крайности несчастлив, и главное его несчастие заключалось в том, что он жил в Петербурге и жил светской жизнью, его убившей. Пушкин находился в среде, над которой не мог не чувствовать своего превосходства, а между тем в то же время чувствовал себя почти постоянно униженным и по достатку, и по значению в этой аристократической сфере, к которой он имел, как я сказал выше, какое-то непостижимое пристрастие.

    * * *

          Я назвал только что Федора Ивановича Тютчева; он был одним из усерднейших посетителей моих вечеров; он сидел в гостиной на диване, окруженный очарованными слушателями и слушательницами. Много мне случалось на моем веку разговаривать и слушать знаменитых рассказчиков, но ни один из них не производил на меня такого чарующего впечатления, как Тютчев. Остроумные, нежные, колкие, добрые слова, точно жемчужины, небрежно скатывались с его уст. Он был едва ли не самым светским человеком в России, но светским в полном значении этого слова. Ему были нужны, как воздух, каждый вечер яркий свет люстр и ламп, веселое шуршанье дорогих женских платьев, говор и смех хорошеньких женщин. Между тем его наружность очень не соответствовала его вкусам; он собою был дурен, небрежно одет, неуклюж и рассеян; но все, все это исчезало, когда он начинал говорить, рассказывать; все мгновенно умолкали, и во всей комнате только и слышался голос Тютчева; я думаю, что главной прелестью Тютчева в этом случае было то, что рассказы его и замечания coulaient de source, как говорят французы; в них не было ничего приготовленного, выученного, придуманного.

    * * *

          Я имел слабость всегда воображать, что в России можно служить, не переставая писать, на деле же оказалось, что я не исполнил ни того, ни другого. Собраты мои, литераторы, говорили: «Помилуйте, какой же он писатель? Он царедворец, он чиновник...» В то же время мои начальники и сослуживцы не допускали мысли смотреть серьезно на человека, пишущего комедии и повести.

    * * *

          Сын Дюма, Alexandre Dumas-fils, уже, с своей стороны, заслужил тогда известность своим романом «La Dame aux camelias», наделавшим в свое время много шума. Наружностью он много напоминал отца, но нравственно ни в чем не походил на него. Сдержанный до скрытности, осторожный и серьезный, он рано понял, что в наше время ловко поднесенная публике литература является отличным способом наживать большие деньги. К отцу своему в то время, что я его знал, он относился почти что враждебно: он не мог ему простить, во-первых, нажитые и прожитые им миллионы, во-вторых, незаконность своего рождения, хотя отец усыновил его еще с его детства. Он холодно обращался с лизоблюдами отца, насмешливо отзывался обо всем его обиходе, что не мешало ему, однако, просиживая у отца, постоянно иметь маленькую книжечку в кармане, в которую он тщательно вписывал каждое меткое слово, каждое удачное замечание.

    * * *

          Пушкин познакомился с Гоголем и рассказал ему про случай, бывший в г. Устюжне Новгородской губернии, о каком-то проезжем господине, выдавшем себя за чиновника министерства и обобравшем всех городских жителей. Кроме того, Пушкин, сам будучи в Оренбурге, узнал, что о нем получена гр(афом) В. А. Перовским секретная бумага, в которой последний предостерегался, чтоб был осторожен, так как история пугачевского бунта была только предлогом, а поездка Пушкина имела целью обревизовать секретно действия оренбургских чиновников. На этих двух данных задуман был «Ревизор», коего Пушкин называл себя всегда крестным отцом. Сюжет «Мертвых душ» тоже сообщен Пушкиным. «Никто,— говаривал он,— не умеет лучше Гоголя подметить всю пошлость русского человека». Но у Гоголя были еще другие громадные достоинства, и мне кажется, что Пушкин никогда в том вполне не убедился.

    * * *

          …знаменитости, пока не сделались знаменитостями, а иногда и после того,— такие же люди, как и все прочие, с тою разницей, что в них есть независимая от них случайность таланта, тогда как у других такой случайности нет. Впрочем, бывают и такие лица, у которых нет случайности таланта, но которые признают ее в себе и тем очень тешатся и чванятся. Бывают, наконец, и такие лица, которые родятся с огромным талантом и не признают его присутствия, быть может, от равнодушия, а всего вероятнее — от гордости и горделивой взыскательности к самим себе. Таков был Соболевский. Если успею, я поговорю когда-нибудь об этом замечательном человеке…

    * * *

          Те из моих читателей, которые много путешествовали за границей, согласятся со мной, что их всегда удивляло пренебрежение к ним их посольств, тогда как они видели, что другие посольства неусыпно радели о своих соотечественниках.

    Страничка создана 16 ноября 2006.

Rambler's Top100
Дизайн и разработка © Титиевский Виталий, 2005.
MSIECP 800x600, 1024x768